Соловьев С.М.
Российская История
Гусиное перо.
Соловьев С.М.

Том XXVIII. Глава II. Продолжение царствования императрицы Екатерины II Алексеевны. 1770 год.

  



Действия против турок в дунайских княжествах. – Движения генерала Штофельна. – Жалоба Румянцева на недостаток войска; ободрительное письмо к нему императрицы. – Негодование Екатерины на генерала Штофельна за сожжение городов и деревень. – Объяснения Румянцева относительно Штофельна, состояния Молдавии и Валахии и состояния русского войска. – Движение Румянцева из Подолии в дунайские княжества. – Чума. – Смерть Штофельна. – Записка гр. Григория Орлова о движении к Варне и Константинополю. – Осторожность Румянцева и переписка его с императрицею. – Победы Румянцева при Ларге и Кагуле. – Торжество в Петербурге. – Осада и взятие Бендер гр. П. И. Паниным. – Переговоры его с татарами о восстановлении их независимости. – Ногайские орды отказываются от турецкого подданства. – Состояние русского флота, прошедшего в Средиземное море. – Неудача Морейской экспедиции. – Истребление турецкого флота при Чесме. – Восторг Екатерины. – Переписка Орлова с европейскими консулами в Смирне. – Дальнейшие движения русского флота. – Странности на Кавказе; Тотлебен и Чоглоков. – Желание мира в Петербурге. – Политика Фридриха II. – Вопрос о разделе Польши. – Так называемый проект Линара. – История вопроса о разделе Польши. – Иосиф II, Кауниц и Мария‑Терезия. – Второе свидание Фридриха II с императором Иосифом и Кауницем в Нейштадте. – Политический катехизис. – Захват Австриею польских земель. – План Иосифа относительно России и Турции. – Письмо Фридриха Екатерине с предложением посредничества. – Отстранение Россиею посредничества и принятие добрых услуг. – Русские условия мира. – Приезд в Петербург принца Генриха прусского; впечатление, произведенное им здесь. – Негодование Фридриха на отстранение Россиею посредничества. – Разговоры принца Генриха с Екатериною, Паниным и Сальдерном; переписка его с братом. – Письмо Екатерины к Фридриху с сообщением мирных условий. – Притворный ужас прусского короля по прочтении этих условий. – Вести из Польши о планах раздела. – Разговор принца Генриха с императрицею и гр. Чернышевым об австрийском захвате. – Письмо Генриха к брату, что тот может безопасно занять в Польше Вармийское епископство. – Дела польские; помощь Франции конфедератам. – Мнение Дюмурье о последних. – Станислав‑Август поднимает голову; его переписка с Екатериною и разговоры с кн. Волконским. – Старания Волконского о реконфедерации; в Петербурге не соглашаются на эту меру. – Отношения России к Швеции, Дании и Англии.

  

В Петербурге толковали об условиях мира, которого сильно желали; но турки не были доведены до крайности прошлогоднею кампаниею, не просили мира, который следовало купить новыми тяжкими усилиями, новыми победами. «Победа – враг войны и начало мира; победою истребляется война и прокладывается путь к миру», – записала Екатерина. «Повторяю, – писала она Вольтеру, – мудрая Европа одобрит мои планы только в случае их удачи. Вы сравниваете план экспедиции в Средиземное море, который несправедливо мне приписывают (я предоставляю себе назвать автора плана, когда последний удастся), с предприятием Аннибала; но карфагеняне имели дело с колоссом, бывшим во всей своей силе, тогда как мы имеем пред собою слабый призрак, все части которого разваливаются при первом прикосновении». Видя, что Порта не намерена делать мирных предложений, Екатерина надеялась, что народ может побудить к этому султана, и писала Румянцеву: «В Леванте, сказывают, все готово к свержению ига нечестивого. Я чаю, поумножится еще у турок сумятица, если вы распустите неприметно слух до них, что их бешеный султан не хочет миру, которого бы он получить мог, если бы хотел; ибо вам известно, что Россия никогда не желала войны, но всеми силами всегда обороняться будет, как самый опыт доказывает, из чего последовать может легко и падение Турецкой империи».

Мы видели, что в 1769 году русские войска заняли оба дунайских княжества с их главными городами; но невыгода положения заключалась в том, что русские силы были разбросаны на большом пространстве, тогда как у турок оставались две крепости – Журжа и Браилов. Еще в конце 1769 года генерал‑поручик Штофельн начал делать приготовления ко взятию Браилова, что очень занимало Екатерину, которая по карте видела важность места и не могла скрыть от Румянцева своего беспокойства, почему Браилов так долго не в русских руках, неужели главнокомандующий не считает его необходимым для обеспечения пребывания русской армии летом в Молдавии. В самом начале года турки предупредили Штофельна: значительный отряд их двинулся из Рущука на Фокшаны, чтоб разрезать русские силы между двумя главными городами княжеств – Бухарестом и Яссами; генерал‑майоры Подгоричанин и Потемкин с незначительными сравнительно силами разбили неприятеля после чрезвычайно упорного сражения. Но еще прежде донесения о победе при Фокшанах имя этого местечка было упомянуто в другом печальном донесении: в его окрестностях появилась моровая язва, и враждебные к России газеты уже толковали, что русское войско будет ею истреблено. «Весною, – писала Екатерина Вольтеру, – чумные воскреснут для битв».





Нападение неприятеля на Бухарест было отбито; но Штофельн после удачной битвы с турками принужден был отступить от Браилова, найдя укрепления его слишком сильными; при отступлении он выжег 260 селений с целию отнять у неприятеля возможность опять напасть на Фокшаны. По известию, что снова опасность грозит Бухаресту от Журжи, Штофельн перешел сюда, поразил турок под Журжею, сжег этот город и 143 селения; пространство по Дунаю на 250 верст, от Прута до Ольты, было совершенно опустошено опять с целию предохранить Бухарест от нового нападения.

В этих движениях прошли два первых месяца 1770 года. Румянцев все стоял в Подолии и писал императрице, что давно перешел бы в Молдавию, если бы там не было недостатка в провианте и фураже, которые надобно было отправлять туда из Подолии и для небольших отрядов, там действовавших. Румянцев сильно жаловался, что Браилов остался в турецких руках, что у турок много и войска, и запасов, а у русских мало и того и другого. Екатерина ободряла главнокомандующего. «Как теперь Журжа взята, – писала она, – то не сомневаюсь, что сие вам подаст средства обратить в пользу новое истребление неприятельской толпы. Браильской же замок уже, кажется, не стал важен, быв, так сказать, окружен нашими войсками и постами. Более всего меня беспокоят трудности в заведении магазинов в покоренных землях; Бога для употребите всевозможные способы, чтобы вам ни в чем недостатка не было; кажется, в Валахии несколько хлеба еще быть может; у молдавцев же, когда они из гор и закрытых мест возвратились и в домах живут спокойно, а наши войска дисциплину содержат, то по крайней мере у них лошади и волы, быть может, способны к возке провианта, кои с нашим обыкновенным хорошим распорядком к тому не бесполезны будут; они же то, спасая себя, делать обязаны, ибо турки грозят их истребить; и вы не оставите им о том растолковать. Бесчисленные силы турецкие в будущей кампании весьма щотны будут, потому что разбежавшиеся прошлою кампаниею войска казаться не будут. Азиатцы остаются дома против грузинцев; с визирем же теперь не более было, по известиям, как тысяч до сорока, кои уже частию разбиты под Фокшанами, Браилом и Журжею. Магазейны же их, не подумайте, чтобы также чрезвычайно знатны были; у них беспорядок во всем дошел до высшей степени; прошлого года они много хлеба имели из Валахии, которого вы им ныне не дадите».

Донесение Румянцева о действиях Штофельна сильно возмутило Екатерину. «Упражнения господина Штофельна в выжигании города за городом и деревень сотнями, признаюсь, что мне весьма неприятны, – писала она Румянцеву. – Мне кажется, что без крайности на такое варварство поступать не должно; когда же без нужды то делается, то становится подобно тем делам, кои у нас исстари бывали на Волге и на Суре. Я ведаю, что вы, так как и я, не находите удовольствия в подобных происшествиях. Пожалуй, уймите Штофельна: истребления всех тамошних мест ни ему лавры не нанесут, ни нам барыша, наипаче если то суть христианские жилища. Я опасаюсь, чтоб подобный же жребий не пал на Букарест и пр.: предлог, что держаться нельзя, и там быть может. Вы видите из всего сего, что я вам чистосердечно отсылаю свои мысли, оставляя, впрочем, вам сделать ни более ни меньше как благоразумная осторожность, и лучшее ваше военное искусство и знание вам на ум положат, имея к вам совершенную доверенность, что вы все то сделаете, что к пользе службы и дел, вам вверенных, служить будет. Статься может, что по моей природной склонности более к созиданию, нежели к истреблению, я сии неприятные происшествия слишком горячо принимаю; однако я почла за нужное, чтоб вы совершенно знали образ моих мыслей».

Румянцев действительно дал знать императрице, что «не находит удовольствия в подобных происшествиях», но старался оправдать Штофельна, которым он очень дорожил. С этой целию он еще прежде писал графу Григ. Григ. Орлову: «Благодарю наипризнательнее за советы, которые преподаете мне в своих примечаниях. Отложите, милостивый граф, и мысли, чтоб наши изъяснения были мне не инако как милостивым руководством. Прошу дать мне опыт своего чистосердечия, т.е. уведомить меня в дружескую конфиденцию, как наши нынешние победы приемлются, не в рассуждении меча, но в рассуждении огня. Я по вашим словам заключаю, да и сам, конечно, того мнения, что пожигать селения, а паче здания великолепные есть обычай воюющих варваров, а не европейцев. Но с другой стороны, надобно представить ту особливость, что настоящая война в себе имеет, в которой иные меры и иной образ, как во брани в других частях Европы. Те ли обычаи свойственны нашему неприятелю, что европейцам? Он дышит зверством во всех делах; селения, что в иной войне пользовали бы, ради таких выгод здесь на тот конец нельзя никак обратить, потому что неприятель ежели не успеет со всеми своими пожитками убраться, то сам оные истребляет, чтоб нам ничто не доставалось. А ежели оставлять в целости селения хоть пустые, то должно в опасности быть, чтоб оные не заразил неприятель, не знающий человечества, лютою язвою, что он нередко предпринимал на гибель рода человеческого». Получив приведенное письмо Екатерины, Румянцев писал ей: «Поистине настоящая война имеет вид того же варварства, каково обычайно было и нашим предкам, и всем диким народам, почему и трудно соблюдать меры благости против такого неприятеля, которого поступки есть одна лютость и бесчеловечие. В продолжение прусской войны скоро мы узнали, сколь были вредны для нас самих производимые пожоги и истощения края, в коем войну вели, и потому, подражая противным, переменили мы свои старые обычаи на лучшее; а против турок воюя, примеры их варварства столь ожесточают и наши войска, что выходят сии из всякой против них пощады. Ген.‑поручик фон Штофельн, сколько мне самому свойства его известны, конечно бы, не предал огню неприятельские обиталища, если б был в состоянии обратить оные в свою пользу или же бы мог инако обессилить против себя неприятеля. Целость сих селений послужила бы утвердиться наилучше туркам на сем берегу Дуная и производить с помощию того на разорение Валахии и к утомлению наших войск непрестанные предприятия; но теперь отняты способы их армии перебраться на сию сторону Дуная, поелику в опустошенных местах на сем берегу ничего они не отыщут потребного для движения, что самое и приносит доселе спокойство границам обоих покоренных княжений и нашим в оных пребывающим войскам. Военный сей резон меньше отяготил жителей, которые по объявлению завременно все свои перенесли с собою пожитки в Валахию и Молдавию и при сожжении утратили только одни стены своих жилищ, нежели то тиранство, коими удручали их турки; а притом жилища сожженные по большей части населяли магометане, кои в приближении наших войск перебрались 38 Дунай. При всем том я ген.‑поручику фон Штофельну примечу высочайшее и человеколюбивое соизволение в. в‑ства, дабы впредь сообразоваться оному».

В Совете 11 марта были предложены два соизволения императрицы: 1) Молдавия и невыжженная малая часть Валахии уже не сколько месяцев в наших руках, но о их правлении, сборах и прочее еще ничего не положено, и все люди, кои там в диване (правительственном совете), или инако губернаторами, или и другие, дела отправляют по турецкой аукторизации, а не по нашей. Если сие не противно порядку, то по крайней мере не сходно с благопристойностью. Итак, надлежит рассуждать и самым делом положить, как бы там от сего времени, чего я от Совета требую. 2) Чтоб предписано было главнокомандующему генералу, дабы молдавцы и волохи разоряемы не были; чтоб чинено было им как подданным здешним правосудие и вспоможение и чтоб распределены были там по провинциям генералы для управления оных. Совет рассудил, что рассмотрение этих дел должно оставить до тех пор, пока все этих провинций депутаты приедут в Петербург; тогда, выслушавши их сделать распоряжения; кроме того, надобно прежде приискать людей, способных занять там правительственные должности.

Но Екатерина, требуя установления русского управления в дунайских княжествах, имела в виду правильный сбор податей, которые хотя сколько‑нибудь могли бы облегчить тягость военных издержек для России. Она писала Румянцеву: «Прошу мне сказать, неможно ли молдавские или валахские доходы употребить в число экстраординарных расходов, ибо сказывают, что более трех миллионов туркам было дохода с сих княжений; и хотя я и ведаю, что ныне столько быть не может, однако думаю, что хотя б и один миллион бы был, то бы оный заменил несколько забот князю Вяземскому». Ответом было любопытное письмо Румянцева от 25 марта (из Лятычова): «Радел я всегда о получении и умножении доходов в облегчение казне в. и. в‑ства с княжений Молдавского и Валахского. Молдавия чрез долгое пребывание великого числа турок и татар, которые в ней ничего не щадили, истощена или выжата со всех своих достатков. Народ не только в нищете, но и питаться чем не имеет. Когда войска наши туда вступили, коих необходимость заставила брать и последнее, то крайность сия заставила меня обнадежить молдаван, что подати денежные, т.е. поголовная с земледельцев, им оставляются, а только бы провиант и фураж, лошадей и волов давали. Постановление это отменить нельзя; генерал фон Штофельн пишет: „Ежели на обывателей денежные подати наложить, чрез то оные и пуще расходиться станут. Город Яссы и прочие места пусты останутся. Валахия также истощила все свои достатки на содержание турецкой армии. Земли по Дунаю, где больше всего хлебопашество происходило, турками все выжжены, жители забраны в плен или скрылись в горы“. В молдавский и волошский диваны посадил я членов по избранию от депутатов и по удостоению от генерала ф. Штофельна; надзирание за делами в первом генерал‑майору Черниевичу, а во втором ген.‑майору Замятину вверил; и последний означает по февраль сборов в приходе 62759 левов, из коих за расходом на наши войска и жалованье волонтерам остается 9269 левов. Для надзирания за сборами приставлены офицеры, ибо казначеи земские, следуя своему обыкновению, а особливо пользуясь нынешним замешательством, корысть, как видно, предпочитают всякому будущему блаженству. Молдавия и Валахия снабдевать нас провиантом отнюдь не в состоянии, и доселе все содержание войска получали чрез подвоз из здешних магазинов. Но и польский сей край испражнен до основания: не расходами пропитание вычерпано, но непорядком, что в прошедшую кампанию трава и хлеб истреблены наибольше на корне, лошади и скот гибнут без корму. Вступя в Молдавию, буду я, наверно, иметь на три месяца пропитания, а в течение того времени не перестанут подвозы следовать из вновь наполняющихся магазинов. Эти неудобства еще станет у меня способов преодолевать, но следующим недостаткам я помогать не в силах. Армия поднесь не имеет рекрут, требуемых на укомплектование полков, поднесь не доставлены в великом количестве потребные ей вещи. С моей стороны в подлежащие места внесены требования, посланы офицеры к принятию, но ничто не предуспело. От вашей прозорливости не может быть скрыто, что у нас иной вид и счет на бумаге, а иной на деле и служивым людям, и всему им подобному. В минувшую войну пехотные полки редко более 1000 людей под ружьем имели, а теперь едва половину против того. Иные армии, познавши, сколь удобнее для службы вообще и в вооружении и содержании дешевле легкий всадник, пересадили часть большую своей кавалерии на легких лошадей. Мы, проводя войну противу немецкой кавалерии на самых малых русских лошадках и употребляя противу их одних казаков, подражать взялись тому, что другие оставили, и к отягощению службы и великому казне убытку почти всю свою кавалерию на тяжелых лошадей и с тяжелою и дорогою амунициею посадили. И сколь мало имеет оная способности действовать против настоящего нашего неприятеля, в прошедшую кампанию явными опыта ми доказалось. Где больше рекрут, там, конечно, больше больных В чужих армиях больным служат особливого звания люди, а не солдаты, а без всякого на сие счету и примечания определяя людей военных, остается половина оных в ружье, а другой половине ружья только в тягость. Не могу молчать, но решусь сказать следующее: вам потребен комиссариат, который бы все, что только в войске вашем надобно, приготовлял с выгодою, исподволь, все бы делал хорошо, прочно и в свое время к полкам доставлял. А полкам строить себе одеяние и всем снабдеваться некогда, им во время военное должно быть одетым и снабженным летом и зимою, ибо время не удерживает военных действий. Потребны в войска инспекторы, чтоб надзирали и над прочностию вещей, приготовляемых от комиссариата, и на весь порядок. Вследствие новых штатов для армии войско в. и. в‑ства знатным числом умалено, а казны ни в комиссариате, ни в полках не сбережено; ниже служба ощущает возвышение, как и полки, паче кавалерийские, при украшениях своих, даже до излишества, не делаются от того исправнее для прямой службы, поелику полковники больше стали пещись о прикрасах их, чем о пользе оной».

Тяжелое впечатление производило письмо Румянцева: главно командующий мрачно смотрит на свое положение, будет медлить дожидаться подкреплений, улучшений; если и выступит, то не с таким духом идут на победы; Фабии нужны против Аннибалов, а не против турецкого визиря и крымского хана с их нестройными толпами; против варваров нужно смелое, стремительное движение только оно одно даст победу, а победа необходима: она даст мир в котором Россия очень нуждается. Несмотря, однако, на недостатки своей армии, на необходимость оставить часть войска в польских владениях для безопасности тыла и магазинов от конфедератов, Румянцев выступил с зимних квартир 23 апреля к Хотину, где устроен был мост для переправы через Днестр. Вследствие сильных дождей русское войско пришло к Хотину только 12 мая и 15‑го перешло Днестр в числе около 39000 человек, считая с больными, тогда как турки выставляли 200000 войска. «Иду с армиею за Днестр, – писал Румянцев, – и походом моим прямым по сей стороне Прута стараюсь в неприятеля вложить больше мыслей, чем суть прямые мои силы, и прикрывать недостаток оным видом наступательных действий». Непроходимые от дождей дороги представляли страшные препятствия, так что Румянцев мог двинуться из‑под Хотина только 25 мая. Поход был тяжелый. «Здешний климат, – писал Румянцев, – попеременно то дождями обильными, то зноем чрезмерным нас тяготит, ибо в ясные дни, коих и немного было, при самом почти солнечном всходе уже жар величайший настает, которого на походе солдаты, паче из новобранных рекрут, снести не могут, а ночи, напротив, холодом не похожи на летние». Поход тяжкий, а впереди солдата ждала не славная смерть на поле битвы, а смерть в госпитале от чумы. Поэтому Румянцев решился идти по сей стороне Прута, местами малообитаемыми, где не было еще опасности от чумы. В Яссах от чумы умер в конце мая генерал Штофельн, и место его занял хорошо известный нам князь Ник. Васил. Репнин. Румянцев доносил о смерти Штофельна в таких выражениях: «Сие приключение смущает меня несказанно, как потеря благоразумного полководца из рабов в. и. в., который из усердия наивеличайшего к службе вашей пожертвовал собою, держась тех мест, от коих я ему многократно и для собственной его безопасности приказывал удалиться, однако ж считал я на несколько нужным его там бытие по снисхождению на просьбы жителей и для ободрения их упования на покровительство в. и. в.».

Отошедши 131 версту от Хотина, Румянцев встретил новое препятствие: местность явилась несходною с описанием, сделанным зимою генерал‑квартирмейстером Медером. «Зимою клали их (местности) на план, видно, понаслышке, а не по очевидному примечанию, – писал Румянцев, – и теперь во извинение тому представляют, что им нельзя было со всякою точностию сию страну осмотреть по нападкам, в оной происходившим тогда от татар». Главнокомандующий решил дожидаться, пока новый генерал‑квартирмейстер Баур, на которого он вполне полагался, узнает местности обстоятельнее и укажет самые удобные дороги, «ибо натура столько необычайных высот с глубинами здесь поместила, что нет удобности к извороту, а способы отовсюду предстоят быть заперту». Кроме того, Румянцев отошел на слишком большое расстояние от Второй армии и тем открывал неприятелю свою левую сторону. Главнокомандующий Второю армиею гр. Панин остановился пред чумою. В начале мая он прислал в Петербург спросить, переходить ли ему с армиею за Днестр, если Румянцев не будет в состоянии стать не только у Дуная, но и пред Яссами для воспрепятствования туркам подать помощь Бендерам, и даже в случае желаемого движения Первой армии переводить ли Вторую за Днестр и начинать ли осаду Бендер прежде минования жаров, если чума усилится. Совет решил предписать Панину идти к Бендерам, потому что об этом подходе уже разнеслись слухи и отложить его будет бесславно. Как в Петербурге были смелее, чем на Днестре, и требовали самых энергичных мер для скорейшего достижения мира, видно из записки графа Гр. Орлова, которую он читал в Совете 17 мая: по мнению Орлова, после взятия Бендер нужно было отправить корпус пехоты к Варне, чтоб овладеть этим городом, и потом морем переехать к самому Константинополю, чтоб получить скорый и славный мир. Менее пылкие члены Совета отвечали, что с этим надобно погодить, прежде надобно отобрать сведения о судах, какие можно достать на Днестре, о запорожских лодках, называемых дубами, как далеко они ходят в Черное море и можно ли им пройти безопасно мимо Очакова; кроме того, прежде посылки пехотного корпуса к Варне надо, чтоб Румянцев утвердился на Дунае и заложил в нем магазины.

А Румянцев находил страну, занятую в прошлом году русским войском, слишком обширною и решил очистить Бухарест. Екатерина, уведомляя его о движении Панина, писала: «Я уповаю, что и вы не только не замедлите своим походом и прибытием к тому месту, которое вы предограждением быть почитаете произведению предприятия на Бендеры, но и в случае всякое вспомоществование в том чинить не оставите. Ваше усердие и ревность меня в том удостоверяет не меньше, как и в том, что вы, конечно, такие меры примете, чтобы оказавшееся в некоторых местах поветрие со всевозможною предосторожностью пресечено было и войско бы никакого вреда от того не чувствовало. Вы сами довольно знаете, сколько нужно распространение оружия нашего над вероломным неприятелем, чтобы поражением его с вашей стороны все в разных местах мною на него предприятия с пользою облегчить можно было и всеми образы принудить его к постановлению желаемого мира. Сожалительно, что вы прежде времени оставляете Букарешт; но я надеюсь на помощь Божескую и искусство ваше в военном деле, что не оставите сего наилучшим образом удовлетворить и произвести такие дела, которые приобретут вам славу и докажут, сколь великое усердие ваше к отечеству и ко мне. Не спрашивали римляне, когда, где было их два или три легиона, в коликом числе против их неприятель, но где он: наступали на него и поражали, и немногочислием своего войска побеждали многособранные противу их толпы; а мы русские; милости Божеские за правость нашу в сей войне с нами. Я вас  имею над войском командиром; храбрость войска известна; итак, о благополучнейших успехах моля Всевышнего, надеюсь на его покровительство».

«Я осмеливаюсь, – отвечал Румянцев, – и теперь, и вперед отвечать не словами, но делом, что я всегда поспею и ничего не упущу в предположениях, что сопряжены с возложенною на меня должностию. Труды настоящие и действия, что производят войска в. и. в., мне вверенные, собою дали бы примеры мужества самим римлянам, если бы тех веки позже нашего наступили». Ответ был действительно дан делом.





В первых числах июля Румянцев встретил большое турецко‑татарское войско при впадении реки Ларги в Прут; неприятелей было тысяч до 80; но главнокомандующий объявил, что «слава и достоинство наше не терпят, чтоб сносить присутствие неприятеля, стоящего в виду нас, не наступая на него». Наступление произошло 7 июля, и неприятель потерпел полное поражение, оставивши на месте битвы более 1000 тел, тогда как у русских было убито только 29 человек и ранено 61. «Вы займете в моем веке несумненно превосходное место предводителя разумного, искусного и усердного, – писала Екатерина Румянцеву, – за долг почитаю вам отдать сию справедливость и, дабы всем известен сделался мой образ мысли об вас и мое удовольствие об успехах ваших, посылаю к вам орден св. Георгия I класса. При сем прилагаю реестр тех деревень, кои немедленно Сенату указом повелено будет вам отдать вечно и потомственно».

Уже два великих визиря было сменено; теперь начальствовал войском третий, Халил‑бей. Узнавши о малочисленности ларгинских победителей, Халил‑бей переправился через Дунай и шел к ним навстречу, в полной надежде, что своим стопятидесятитысячным войском задавит врага, у которого было не больше 17000. На берегах реки Кагула, у Траянова вала, 21 июля произошла встреча, и здесь повторилось явление, которое было известно из древней истории, из рассказов о борьбе греков с персами, о борьбе европейского качества с азиатским количеством. Была минута, когда многочисленные янычары смели русских солдат; но тут раздался голос самого главнокомандующего: «Ребята, стой!» – и бегущие остановились, окружили вождя, видя его в страшной опасности. Артиллерия и гренадерский штык решили дело. Турки побежали к Дунаю, бросив пушки и весь лагерь в добычу победителям; потеря их убитыми простиралась до 20000: у русских было убито 353 человека и ранено 550. Кагульская победа дала Румянцеву право припомнить Екатерине ее внушения насчет римлян. «Да позволено мне будет, – писал он ей, – настоящее дело уподобить делам древних римлян, коим ваше величество мне велели подражать: не так ли армия в. и. в. теперь поступает, когда не спрашивает, как велик неприятель, а ищет только, где он».

Восторг Екатерины выразился в письме к новому римлянину: «За первый долг я почла принесть Всемогущему Богу за бесчисленные его к нам милости и щедроты коленопреклоненное благодарение, что сего утра (2 августа) со всем народом при пушечной пальбе в церкви Казанской исполнено было, и весь город зело обрадован. Потом, возвратясь во дворец, сев за стол и вспомня подающего нам причины радости и веселия своим искусством, усердием и разумом, при пушечной пальбе пила я здоровье г. фельдмаршала графа Румянцева, с которым вам новопожалованным и весьма вам заслуженным чином вас поздравляю и должна вам засвидетельствовать, что у меня за столом не было человека, который бы не был тронут до слез от удовольствия, видя, что я справедливость показала их достойному согражданину. Несравненной армии моей успехи и победы кто с толиким удовольствием видеть может, как я? Но коль велика радость моя, сие легче чувствовать можно, нежели описать. Благодарю я вас и за то, что вы то самым делом исполняете, что про римлян говорят, и не спрашиваете, многочислен ли неприятель, но где он. Я уверена, что вы не оставите мне тех назвать, кои себя отличили, дабы я могла им воздать справедливость». Отличившиеся были: генерал‑майор Олиц, генерал‑поручики Племянников, граф Брюс, граф Салтыков, кн. Репнин; генерал‑квартирмейстер Баур; генерал‑майоры кн. Долгорукий, гр. Солтыков, артиллерии генерал‑майор Мелиссино, Глебов, Подгоричанин, Потемкин, бригадир Гудович; подполковники гр. Воронцов (Семен Романович), Елчанинов.

Разбитый визирь бежал к Дунаю, через который переправился на судах при Исакче; но часть его войска, прикрывавшая обоз, не успела переправиться, как подоспел генерал Баур и заставил ее положить оружие, причем русским досталось еще 127 пушек в придачу к 140, взятым при Кагуле. Измаил, тогда еще слабо укрепленный, сдался ген. Потемкину; кн. Репнин взял Килию. Аккерман сдался бригадиру Игельстрому. Но Браилов упорно защищался и отбил приступ. Об этой неудаче Румянцев писал императрице (3 ноября): «Я избрал к осаде сего города ген.‑майора Глебова как способнейшего из резону, что он служил в артиллерии. Я его снабдевал ежедневно новыми наставлениями, которые мне казались быть нужны по его известиям и планам, мне сообщаемым. Но дела его при сей осаде не отвечали оным. Штурм, кроме того что рано начат, веден был необозренными местами, и, так сказать, один бок города только был осажден, ибо о лагере неприятельском, между Дуная, крепости и предместья бывшем, познали, токмо пришедши на него. Неоспоримо, что усердие и ревность, кои ему по справедливости отдать должно, были побуждением на сие предприятие отважное, и как все, хотя, впрочем, несогласные вестники, в том, однако ж, единогласно уверяют, что все дело имело бы наилучший успех, ежели бы недостойные звания последнего солдата 4‑го гренадерского полка гренадеры, в непослушании и малодушии неоднократно примеченные, сами пошли и другим идти не задержали». Затем Румянцев повторяет свою обычную жалобу, что войска мало сравнительно с пространством занимаемых областей: «Весьма трудно с немногим числом войска, каково у меня есть ныне налицо, обнять все пространство завоеванных земель. Квартиры для армии расположу я сколь можно будет теснее в здешнем краю и к пребыванию моему места не возьму далее города Ясс. Все почти генералы по болезням своим отъехали из армии. Я Храповицкого и Хераскова только уговорить мог остаться, а и они подали просьбы об увольнении. Проникнуть нельзя каждого в сердце; примечаю, однако ж, что иные считают себя упослежденными в награждении пред своими сверстниками и потому удаляются; а другие, находя опасность в сих местах остаться, где армия располагается». Наконец, в ноябре же турки очистили Браилов. Бухарест был занят в другой раз. В то время как многочисленные толпы турок в чистом поле при Ларге и Кагуле не могли выдерживать пред сравнительно малочисленною Первою русскою армиею, Вторая армия в числе 34000 человек была задержана упорным, отчаянным сопротивлением турок в Бендерах. Осада этой крепости шла с начала июля; в ночь с 15 на 16 сентября гр. Панин решился вести свои войска на приступ, и после бою, длившегося всю ночь, после пожара, истребившего крепость, гарнизон положил оружие; победители во время осады и приступа потеряли более одной пятой всей армии. Такая потеря произвела неблагоприятное впечатление в Петербурге и сильно уменьшила значение приобретения, купленного так дорого. Тон донесения Панина мог быть найден несоответственным и неуместным. «L'ours est mort (медведь издох), – писал главнокомандующий Второю армиею, – и сколь он бендерскую берлогу ни крепку, а ногтей почти больше егерей имел, и сколь ни беспримерно свиреп и отчаян был, но великой Екатерины отправленных на него егерей стремление соблюсти достоинство славы оружия ее со врожденными в них верностию, с усердием к своему государю, храбрость с бодрствием нашли способ по лестницам перелезть чрез стены его берлоги и совершенно сокрушить все его челюсти, вследствие чего непростительно бы я согрешил пред моею государынею, если б этого не сказал, что предведенные мною на сию охоту ее егери справедливо достойны высочайшей милости великой Екатерины, в которую дерзаю совокупно с ними и себя повергнуть». Панину послан был военный орден первой степени; но рескрипт был краток и сух: «Сие происшествие (взятие Бендер) тем важнее, что оно соответствует славе оружия и дел наших. В знак же моего удовольствия за оказанную вами в сем случае мне и государству услугу и усердие и твердость, сходственно установленным штатутам военного ордена» и проч. Взятием Бендер действия Второй армии за поздним временем года должны были ограничиться.

Но мы видели, что гр. Панину поручено было попытаться, нельзя ли отвлечь татар от турок. 4 марта Панин уведомил императрицу, что дело обещает успех, и приложил донесение секунд‑майора Бастевика, употребленного для первых сношений. 15 марта было об этом рассуждение в Совете, и пришли к тому заключению, что «крымские и другие соединенные с ними татары по их свойству и положению никогда не будут полезными подданными ее и. в‑ства, никакие с них порядочные подати собираемы быть не могут и для защиты русских границ служить не будут, ибо без них никто не нападет на эти границы; наконец, принятием их под свое непосредственное подданство Россия возбудит против себя общую и основательную зависть и подозрение в стремлении бесконечно увеличивать свои владения; благоразумие требует остерегаться от возбуждения таких чувств, особенно когда нельзя себе обещать никакой важной и существенной пользы, ибо татарские народы под именем подданства разумеют право требовать всего в свою пользу, службу же свою и пользу для других поставляют только в том, что живут спокойно и не разбойничают. Но если мало для России пользы от подданства Крыма с принадлежащими ему другими татарскими ордами, то, наоборот, велико может быть приращение ее сил, если татары отторгнутся от Турции и составят независимое владение, ибо одним этим Порта относительно России и ее соседства перестанет морально существовать, потому что ей некем будет беспокоить русские границы, да и трудно ей будет переводить войска свои через Дунай, имея на правой стороне независимых татар. Чтоб можно было получить эту пользу при настоящей войне, надобно обратить наш постоянный предмет – свободное мореплавание по Черному морю – к ободрению и вспомоществованию татарам, и потому прежде всего надобно принять непременное решение не полагать оружия, хотя бы это стоило лишней кампании, пока Порта не признает торжественно независимость Крыма с принадлежащими к нему ордами; вследствие этого надобно вести переговоры с татарами таким образом, чтобы граф Панин склонял их не к нашему подданству, но к независимости от Турции, чтоб обещал наше ручательство, покровительство и защиту с твердым обнадеживанием, что если они теперь подпишут с нами договор о своем отложении от Турции, то мы не заключим с последнею мира, не утвердив договором независимости Крымской области. Наконец, что граф Панин взаимно потребовал от татар, чтобы они для доставления нам возможности защищать их от турок приняли наш гарнизон в некоторые свои крепости и отдали бы нам одну гавань на крымском берегу, где бы наш флот мог препятствовать турецкой высадке. (Против этих слов в протоколе Екатерина приписала „Не менее нам необходимо нужно иметь в своих руках проход из Азовского в Черное море; и для того об нем домогаться надлежит“.) При таком соглашении, естественно, должно быть поставлено условие о свободной сухопутной и водяной торговле. Если эти важные переговоры в настоящую кампанию уже с пользою совершатся, то, не теряя ни малейшего времени, надобно будет занять нашею азовскою флотилиею тот порт, который на крымском берегу нами выговорен будет, чтоб при начатии с турками мирных переговоров уже можно было прелиминарными пунктами выговорить и одержать проход нескольким нашим кораблям из Средиземного моря в Черное, именно в ту гавань, которая уже будет нам принадлежать, чем и может быть утверждено действительное основание нашего флота, следовательно, и всего мореплавания на Черном море».

Императрица утвердила это решение Совета, и Панину был отправлен соответственный рескрипт, в котором вследствие дополнения, сделанного Екатериною, уже прямо определено, какие места требовать у крымцев для обеспечения прохода из Азовского моря в Черное: на крымском берегу – Еникале и на кубанском – Тамань. Понятно, что в начале переговоров эти требования земельных уступок не могли еще предъявляться: и без того дело было нелегкое. Слова «свобода и независимость» могут легко поднять народы, для которых зависимость тяжела, у которых в продолжение веков независимость была постоянною любимою мечтою, которые нетерпеливо дожидались первого случая превратить мечту в действительность. Но не таково было положение крымских татар: зависимость их от Порты была нечувствительна и в единоверии имела крепкое основание. Зависимость от Турции при легкости была очень выгодна для татар: под щитом Порты они сначала могли безнаказанно разбойничать; усиление России отнимало у них эту возможность, они перестали получать поминки или дань из Москвы, но это усиливало только их ненависть к России, страх перед нею и, наоборот, расположение к единоверной Турции, потребность ее покровительства. Отношения татар к ханам, к этому многочисленному роду Гиреев, были самые свободные, как обыкновенно бывают отношения государственно неразвитых народов к большим правительственным родам; хана свергали при первом неудовольствии, не боясь препятствий со стороны Порты. С своей стороны Гиреи тянули к Порте: по свержении в Крыму они находили у нее убежище, у них были владения в Румилии и лестное для их честолюбия предание, что в случае прекращения турецкой династии достоинство падишаха должно перейти к ним. Им предлагали независимость, но тут была явная неточность. В Петербурге, решаясь во что бы то ни стало добиваться независимости Крыма, выставляли на вид одну сторону дела, полезную для России, не входя в подробное рассматривание затруднений, вытекавших из неточности определения цели. Если татары будут вполне независимы, то, естественно, они должны получить право свободно определять свои отношения к другим державам, входить в союзы с тою или другою из них, как им заблагорассудится, и в случае войны России с Турциею вступать в союз с последнею против первой. Таким образом, принимая независимость в таком точном смысле, нельзя было рассуждать, что вследствие независимости Крыма Порта относительно России превратится в моральное небытие, что у нее отнимется возможность делать важные предприятия против русских границ и что трудно ей будет переводить свои войска через Дунай, имея в правом боку независимых татар. Для получения предполагавшихся выгод надобно было эту независимость ограничить, т.е. обязать татар тесным, постоянным союзом с Россиею, обязать отступлением навсегда от Турции; на договор о таком союзе, разумеется, положиться было нельзя; надобно было обеспечить союз гарнизонами по крепостям, гаванью на Черном море, приобретением мест, защищавших вход в пролив между Азовским и Черным морями. При таких отношениях естественно и необходимо является новое слово: покровительство. Россия будет покровительницею татар; но в таком случае турецкие отношения сменялись только русскими и нельзя было рассуждать о том, что иностранные державы не увидят здесь властолюбивых стремлений и останутся покойны, не поймут, что значение Турции на северном берегу Черного моря перейдет к России. Татары понимали очень хорошо, что им предлагают из турецкой зависимости перейти в русскую; но отторгнуться от своих единоверцев и отдаться под покровительство христианской держа вы являлось делом греховным. В крайности они готовы были сделать это, но только в крайности и единственно для того, чтоб выиграть время, выйти из затруднительного положения, не подвергнуться разорению, а потом при первой перемене обстоятельств снова перейти к Турции, освободиться от свободы. Христианские народы страшно страдали под турецким игом, подвергались всем последствиям фанатизма и презрения магометан к иноверцам, они жаждали свободы, тогда как татары находились в положении обратном, и соединение их с христианами в одном акте освобождения от турецкого ига было ошибкою.

Весною 1770 года татарам крайности еще не было; и на предложение Панина преемник умершего Крым‑Гирея хан Каплан‑Гирей отвечал (15 марта): «Объясняешь, что твоя королева желает прежние вольности татарские доставить, но подобные слова тебе писать не должно. Мы сами себя знаем. Мы Портою совершенно во всем довольны и благоденствием наслаждаемся. А в прежние времена, когда мы еще независимы от Порты Оттоманской были, какие междоусобные брани и внутри Крымской области беспокойства происходили, все это пред светом явно; и потому прежние наши обыкновения за лучшие нам представлять какая тебе нужда? В этом твоем намерении, кроме пустословия и безрассудства, ничего не заключается». Панин дал себе напрасный труд возражать хану. Гораздо сильнее, впечатлительнее возразил Румянцев Ларгою и Кагулом: татары зашатались, и раздвоение между ними ускорило желанное в Петербурге дело.

Татары, о которых идет речь, делились на собственно крымских, оседлых, и ногайских, которые под разными названиями кочевали на пустынных тогда берегах Азовского и Черного морей от Кубани до Днестра. Ногайцы не имели тех побуждений держаться Турции, какие имели собственно крымские татары, или имели их гораздо в слабейшей степени; магометанский интерес как вообще у кочевых среднеазиатцев, не преобладал между ними при неразвитости, крайней узкости сферы господствовали мелкие частные интересы. Мы хорошо знакомы с ними по русской истории XVI века. Тогда, будучи господствующим народом на Нижней Волге, служа для магометанского мира связью между Казанью, Астраханью и Крымом, обязанные защищать бусурманские юрты от напора европейско‑христианского мира в лице России, они вследствие своих усобиц и корыстных стремлений выдали белому царю и Казань, и Астрахань. Когда один из их князей, державшийся Крыма и Турции, враждовал с Москвою другой говорил ему: «Твои люди ходят торговать в Бухару, а мои ходят к Москве; и только мне завоеваться с Москвою, то и самому мне ходить нагому, да и мертвым не на что будет саванов шить» – и вследствие этого сам предлагал Иоанну IV овладеть Астраханью. В описываемое время, прельщенные надеждою легкой добычи, они поднялись с Крым‑Гиреем на Россию; но потом под Хотином дела пошли дурно; они принуждены были отступить к Пруту, нашлись в условиях необычных и истосковались по своим степям. В это время стали приходить к ним предложения от панинских агентов и производили сильное впечатление; до независимости, русского или турецкого покровительства им было мало дела: отчего не принять и русских предложений, если русское войско пропустит их назад на родные степи; предки их дружили же с Россиею, кормясь тем, что посылали табуны лошадей своих на продажу в Москву! Но пока они еще не двигались, боясь хана и турок; после же Ларги и Кагула медлить было нечего: и 25 июля, в тот самый день, когда Панин под Бендерами получил известие о кагульской победе, пришла к нему грамота от четырех едисанских и одного белгородского (аккерманского) мурзы с просьбою о дозволении пройти на крымскую сторону. Панин отвечал, что для получения этого дозволения татары должны объявить себя в протекции российской, отречься от подданства турецкого и прислать аманатов. 9 августа Панин донес в Петербург, что Едисанская, Буджацкая и Белгородская орды отступили от турецкого подданства, вследствие чего их перепустили в степь между Днестром, Бугом и Синюхою. Вслед за тем завели переговоры с Паниными крымские мурзы; но эти переговоры не повели ни к чему; хану, несмотря на сопротивление русских отрядов, удалось пробраться в Крым, где, впрочем, остававшиеся там ногаи, едичкулы и джамбулуки решили последовать примеру своих родичей, едисанцев: многие из них вопреки ханскому приказанию вырывались из Крыма для соединения со своими.

В первых числах октября канцелярии советник Веселицкий отправился для окончательного улажения делав Едисанскую орду, которой начальные люди стояли у реки Березани. Главный из едисанских мурз, Джан‑Мамбет‑бей, сообщил Веселицкому, что едичкулы и джамбулуки согласны отдаться в покровительство императрицы и уже отправили знатных мурз с письмами к Панину. «Мы, – говорил Джан‑Мамбет‑бей, – слово свое и ручательство в присоединении едичкулов и джамбулуков теперь исполнили, да и не поручились быв том, если бы по родству с этими ордами не были удостоверены в их единомыслии с нами; что же касается крымцев, то не худо бы его сиятельство (Панин) сделал, если б крымского мурзу несколько холоднее принял и приказал отвечать им, чтоб они свое письмо таким точно образом написали, как от них уже потребовано и как ногайцы в присяжном письме изъяснились, что в противном случае поступлено будет с ними как с неприятелями, без пощады; надобно пригрозить им огнем и мечом, потому что когда едичкулы и джамбулуки с едисанскими и буджакскими татарами согласились соединиться, то крымцы принуждены будут на все требования согласиться; и хана Каплан‑Гирея почитать не следует». Подобные же вести привез толмач Кутлубицкий, который в конце года отправлен был в самый Крым. Приехав в Бакчисарай, Кутлубицкий обратился к жившему там едисанскому мурзе Темир‑султану; Темир‑султан был в единомыслии со своими; и когда Кутлубицкий спросил его, нет ли между крымцами злого умысла против России, то мурза отвечал: «Можно ли крымцам помышлять о чем‑нибудь вредном против России, когда по уходе Едичкульской и Джамбулуцкой орд из Крыма остались они такими слабосильными? Я за тем единственно и живу в Бакчисарае, чтоб склонить крымцев к принятию тех же условий, на каких прочие орды вступили в дружбу и союз с Россиею». Но старания Темир‑султана оказались напрасными. Порта и преданные ей крымцы приняли свои меры: не надеясь, чтобы хан Каплан‑Гирей имел достаточно энергии, необходимой в таких опасных обстоятельствах, султан сменил его и прислал на его место Селим‑Гирея. Россия должна была оружием принудить крымцев к тому, на что ногайцы так легко согласились добровольно.

Но в то время как победы Румянцева произвели этот раскол между татарами и заставили хана очистить главную сцену военных действий и спешить в Крым, приходили известия о блистательных успехах русского флота, отправленного с целию помогать восстанию турецких христиан. Мы видели, с какими затруднениями было сопряжено плавание эскадры Спиридова. Из семи кораблей и осьми разных других судов, вышедших из Кронштадта 26 июля, в конце декабря 1769 года у острова Минорки собралось только четыре корабля и четыре мелких судна. Болезни продолжали свирепствовать и похищать значительное число людей. Граф Алексей Орлов с нетерпением дожидался в Ливорно прибытия эскадры и отправил к ней навстречу в Порт‑Магон брата своего Федора Григорьевича; но только в начале февраля 1770 года явились в Ливорно один корабль, один фрегат и один пакетбот, выдержавшие сильную бурю. Из этих судов пакетбот «Почтальон» сел на мель, и по этому поводу граф Орлов писал императрице: «„Почтальон“ сел на мель, и тому уже недели две, и по сековое время стащить не можем, употребляя всевозможные средства. Признаюсь чистосердечно, увидя столь много дурных обстоятельств в оной службе, так: великое упущение, незнание и нерадение офицерское и лень, неопрятность всех людей морских, волосы дыбом поднялись, а сердце кровью облилось. Командиры не устыдились укрывать недостатки и замазывать гнилое красками. Дошли до того, что ни провианту, ни денег у себя ничего не имеют. Признаться должно, что есть ли бы все службы были в таком порядке и незнании, как и эта морская, то беднейшее было (бы) наше отечество; но скажу и то, надеемся теперь уже крепко, что дурноты все уже миновались и все теперь пойдет. Таковы‑то наши суда, есть ли б мы не с турками имели дело, всех бы легко передавили, не нужно б было много с ними драться, а только за ними гнаться, они бы из гавани не выходили по незнанию офицеров. Я расспрашивал офицеров о барбарейских, не имели ли они случая где ни на есть с ними свидеться? Со вздохом отвечали: благодарим Господа, что они в таковую погоду не ходят! Я от сердца смеялся и, рассказав им допрямо обо всем, притом стыдя их – так низко мыслить не годится российским офицерам и воинам, говорил. Недостаток есть велик в лекарях и их помощниках, я стараюсь их приискивать. Я намерен всеми способами домогаться, чтоб все морские убытки возвратить».

Возможность успеха заключалась именно в том, что главные деятели не приходили в отчаяние от неудачи, от затруднений. «Надеемся крепко, что дурноты все уже миновались и все теперь пойдет», – писал Орлов; и в ответах Екатерины выражалась та же уверенность, что «все пойдет». «Что же делать, – писала она, – впредь умнее будут. Ничто на свете нашему флоту столько добра не сделает, как сей поход. Все закоснелое и гнилое наружу выходит, и он будет со временем круглехонько обточен». Кроме отправленной еще осенью 1769 года эскадры под начальством контрадмирала Эльфинстона, состоявшей из трех кораблей, двух фрегатов и трех разных судов, Екатерина в январе 1770 писала Орлову, что на весну готовит еще несколько кораблей: «Одним словом, что могу, то и сделаю. Мне ныне тем легче сделать помощь кораблями и людьми, потому что у наших белобрысых соседей (шведов) орудия осеклись». Неудача кн. Долгорукова в Черногории также не смутила Екатерины. «Происшествие черногорское с нашим ген.‑майором кн. Долгоруковым, по‑видимому, недостойно большого уважения, ибо главные действия должны произойтить от христиан собственных подданных нашего вероломного неприятеля. Да пускай бы и тут веками порабощения и коварства развращенные греки изменили своему собственному благополучию: одна наша морская диверсия с подкреплением оной маинскими портами или занятием другого какого надежного места для морского прибежища уже довольны привести в потрясение и в ужас все турецкие в Европе области и тем самым прославить и возвести еще на высшую ступень почтения к силам и могуществу нашей империи». Екатерина исполнила свое обещание: в июле отправилась из Ревеля эскадра под начальством контр‑адмирала Арфа, призванного из датской службы «по отличному его искусству и практике в военной морской службе». На этой эскадре отправили с лишком 2500 человек пехоты, в том числе 500 человек гвардии Преображенского полка. Денег не жалели: архипелажская экспедиция в 1769 и 1770 годах стоила около 1900000 рублей.

В половине февраля русские корабли пришли к Морее и стали на якорь в порте Витула на полуострове Майна, жители которого уже давно с нетерпением ждали их прихода и приветствовали по‑своему, стреляя целый день из ружей и пистолетов. Положено было составить из жителей Мореи два отряда или легиона – восточный и западный: первый должен был набрать и начальствовать им капитан Барков, второй – майор кн. Петр Долгорукий. Барков скоро набрал до 1000 майнотов, и двинулся с ними к Мизитре (Спарте), и разбил под ее стенами трехтысячный отряд турок. 8 марта Мизитра сдалась на условии свободного выхода для гарнизона. Но как только турки сдали оружие, майноты бросились на них и перерезали больше 1000 человек; Барков с опасностию собственной жизни едва спас остальных. Успех увеличил отряд Баркова до 8000 человек, и он пошел к Триполице; но когда отряд вошел в предместие города, многочисленные турки напали на него со всех сторон; греки не выдержали, покидали оружие и обратились в бегство, покинув русских, которых было ничтожное количество. Горсть храбрецов начала отступать, обороняясь; большая часть была перебита, спаслись только четыре человека, которые принесли в Мизитру тяжелораненого Баркова; спасено было и знамя, потому что Барков велел снять его с древка и опоясал им себя. Между тем кн. Долгорукий овладел всею Аркадиею и потом пришел к Наварину, который был осажден русским отрядом, подвезенным на двух кораблях и фрегате; отряд этот находился под начальством бригадира Ганнибала. 10 апреля Наварин сдался, и в его гавани как лучшей собрался весь русский флот, здесь же собрались и почти все наличные сухопутные русские силы с главным распорядителем похода Орловым. Екатерина писала ему: «Моя мысль есть, чтоб вы старались получить порт на острове или на твердой земле и, поколику возможно, удержать оный. Сказав вам сие, признаюсь, что имею два вида: один тот, чтоб вас, пока ваша куча незнатно умножится, с малым числом не подвергнуть опасности, второй, что хотя б и ничего иного не сделали, то бы тем самым мы много для переду предуспели, если б доставили России в руки порт в тамошнем море, который стараться будем при мире удержать. Под видом же коммерции он всегда будет иметь сообщение с нужными народами во время мира, и тем, конечно, сила наша не умалится в тамошнем краю. Если же дела ваши так обратятся, что выв состоянии будете замыслить и более сего, то тогда и сей порт вам всегда служить может, не быв ни в каком случае вреден. На сие же едва не удобнее ли остров, нежели твердая земля, и то еще остров не самый большой; но, однако, порт на твердой земле будет же иметь и свои особые выгоды». Теперь Орлов признал, что Наварин представляет именно такой порт на твердой земле, имеющий особые выгоды; он не мог не признать и мудрой осторожности, заключавшейся в словах императрицы: «Порт нужен, чтоб вас, пока ваша куча незнатно умножится, с малым числом не подвергнуть опасности». Уже один отряд подвергся опасности, был почти весь истреблен, потому что, не укрепившись на берегу, не дожидаясь «знатного умножения кучи», послали ничтожный отряд внутрь страны, понадеявшись на местных жителей. Весть об участии барковского отряда, о поведении греков в Мизитре и Триполице, коварная свирепость в одном месте, позорная трусость и бесчестность в отношении к русским в другом, разумеется, прежде всего возбудили в Орлове страшное раздражение против греков. «Кроме крепостей и больших городов – Триполицы, Коринфа, Патраса, хотя вся Морея и очищена от турок, – писал он, – но силы мои так слабы, что я не надеюсь не только завладеть всею, но и удержать завоеванные места. Робость греков и майнотов лишает меня совсем надежды, а беспорядок, происходящий от неразумения языка, еще более меня в том утверждает. Лучшее из всего, что мне можно будет сделать, – укрепить себя сухим путем и морем, зажечь огонь во всех местах, как в Морее, пресечь весь подвоз провианта в Царьград и делать нападения морскою силою. Трудно будет и сие произвесть в действо, если скоро не придет Эльфинстон. Здешние народы льстивы, обманчивы, непостоянны, дерзки и трусливы, лакомы к деньгам и добыче, так что ничто удержать не может их к сему стремлению. Легковерие и ветренность, трепет от имени турок суть не из последних также качеств наших единоверцев. Закон исповедуют едиными только устами, не имея ни слабого начертания в сердце добродетели христианские. Привыкши жизнь вести в распутстве (т.е. распущенности), ненавидящие всякого порядка и не зная, каким способом приступить к оному, пребывают ежеминутно в смятении духа. Рабство и узы правления турецкого, на них наложенные, в которых они родились и выросли, также и грубое невежество обладает ими. Сии‑то суть причины, которые отнимают надежду произвесть какое‑нибудь в них к их общему благу на твердом основании сооруженное положение».

Вся вина сложена на греков; но историк должен разделить ее и отдать известную долю обвиняющим. В Петербурге была сделана ошибка, очень естественная впрочем. Для развлечения турецких сил, для нанесения сильнейшего, потрясающего удара врагу, для обеспечения себя от него на будущее время, для приобретения славы освобождения христиан и потомства героев, имена которых были на языке каждого образованного человека, задумали смелое предприятие – возбудить христианское народонаселение Турции к восстанию против Порты. Предприятие было задумано не без основательной надежды на успех: Каразин с товарищами говорили правду, объявляя о готовности христиан свергнуть тяжелое, ненавистное иго; но надобно было изучить с большею подробностию и точностию средства христиан, нравственные и материальные. Как обыкновенно бывает, когда дело обсуживается издали, подробности исчезают, сливаются, видны только одни наиболее выдающиеся общие черты: стремление к свержению тяжелого, варварского ига, единоверие и т.д.; и вследствие преобладания этих общих черт дело идеализуется, является в розовом свете: стоит только явиться, и народ примет освободителей по‑братски, с распростертыми объятиями, окажет чудеса храбрости и принесет всевозможные жертвы для освобождения отечества. При этом исчезла маленькая подробность, мелкий вопрос: как братья по вере будут объясняться друг с другом? Екатерина советовала Орлову поступать осторожно, сначала укрепиться на берегу и не подвергать опасности своих ничтожных сухопутных сил, пока не образуется масса туземного ополчения. Екатерина требовала общего дружного движения, запрещала действовать клочками, в одиночку. Но прежде надобно было узнать, способно ли народонаселение Греции действовать сообща. Природа раздробила Грецию на мелкие области, резко отделенные друг от друга, с средствами, недостаточными для пропитания, и потому заставляющие народонаселение смотреть вон, искать деятельности, средств жизни на море; древняя история Греции подчинилась этим природным условиям; должна была подчиниться им и новая: на суше слабость, разбросанность, особность областей, размельченность интересов, неспособность создать твердое центральное правительство, узкость государственных взглядов; сила народа – в «деревянных стенах» оракула, спасших древние Афины в борьбе с персами, сила – в кораблях, в морской деятельности, которая заставляет греческое народонаселение тянуться узкою полосою по берегам. Помогать какому‑нибудь народу в беде помогать в приобретении независимости – дело чрезвычайно трудное; столкновение неминуемо вследствие различия ступеней развития, различия в силе; народ помогающий есть более развитой, более сильный, потому, естественно, принимает значение руководителя, опекуна, требует от слабейшего, руководимого, подчинения своему «умоначертанию»; но слабейший по развитию народ этого умоначертания не понимает, у него свои понятия, свои взгляды, очень узкие, иногда неприятные, но что же делать? Греки надеялись на русскую помощь, немедленно сгруппировались около ничтожных русских отрядов; но когда турки начали наступать с превосходными силами, они обратились в бегство, ибо известных понятий о военной чести они не имели, а руководились взглядом, что русские должны им помогать, а не они должны давать себя резать туркам: это они могли сделать и без русских. Тут прежде всего вредит различие в понятии о помощи у сильного и слабого, потому что оба требуют обыкновенно друг от друга больше, чем сколько могут и хотят дать. Греки, с которыми имел дело Орлов, не были трусами, но при условиях своего быта они не были способны к наступательному движению, к битвам в чистом поле; они были храбры, неодолимы в войне оборонительной, при защите искусственных или природных укреплений; и это важное обстоятельство не было принято в соображение. Орлов пишет, что турецкое рабство оставило печальные следы на характере греков, но для убеждения в этом не нужно было ехать в Морею, можно было и в Ливорно, и в Петербурге заключать от причины к следствию. Греки печально удивили русских тем, что бросились резать сдавшихся турок; но разве при известных взглядах турка на христианина, а христианина на турка между ними могли образоваться отношения и установиться правила, выработанные образованными христианскими народами между собою? При виде заклятого врага, притеснителя, грек забывал все. Главное затруднение между русскими и греками заключалось не в том только, что они не понимали языка друг друга, но в том, что не понимали «умоначертания» друг друга. При таком различии между народами оказывать помощь чрезвычайно трудно, надобно быть готову на все, вооружиться педагогическим терпением и спокойствием. Но из этого не следует, что надобно робко отступать пред трудными задачами, которых решения требуют высшие народные интересы; из этого следует только, что пред их решением надобно приготовиться глубоким изучением прошедшего и настоящего и вследствие этого не смущаться ничем. Но не будем слишком строги к русским людям XVII века: они делали первый опыт.

Орлов хотел утвердиться в Наварине, но для этого счел необходимым овладеть крепостью Модоном. К ней отправился с ничтожными силами кн. Юрий Долгорукий, известный нам своими похождениями в Черногории. На помощь осажденным явилось турецкое войско, Долгорукий вступил в бой с далеко не равными силами и потерпел поражение, потеряв артиллерию. «Сей неблагополучный день, – писал Орлов императрице, – превратил все обстоятельства и отнял всю надежду иметь успехи на земле». Начались действия на море, потому что эскадра Эльфинстона наконец явилась, потерпевши на пути те же неприятности и задержки, как и эскадра Спиридова, в доказательство, что все равно, как бы ни назывался командир, русским или английским именем. В мае месяце действия ограничивались гоньбою за турецким флотом. Несколько судов оставалось в Наварине с графом Алексеем Орловым, который нашел невозможным долее держаться здесь и отплыл для соединения с обеими эскадрами, взорвавши Наваринскую крепость. 11 июня Орлов соединился с эскадрами и нашел, что «командиры между собой в великой ссоре, а подкомандные в унынии и неудовольствии». Больных на обеих эскадрах было до 500 человек. Для пресечения споров между командирами, причем Эльфинстон не хотел подчиниться Спиридову, Орлов, не будучи моряком, принял сам начальство над флотом, как уполномоченный императрицею, и повел флот к острову Паросу с намерением во что бы то ни стало изгнать турецкий флот и разбить его, ибо только этим можно было уничтожить впечатление, произведенное морейскою неудачею. «Ежели Богу угодно будет сокрушить флот неприятельский, – писал Орлов императрице, – тогда стараться станем и употребим всю возможность опять союзно действовать с обитающими народами под державою турецкою в той стороне, где будет способнее… Если флот победит, тогда и денег не надобно будет, ибо будем господами всего архипелага и постараемся оголодить и Константинополь… В случае же несчастного сражения морского или пребывания турецкого флота в благополучном состоянии в тех морях надежды не имею остаться зимовать в островах архипелагских и думаю, что принужден буду возвратиться в Средиземное море». Екатерина одобряла все решения Орлова; в ее письмах он не мог найти ни малейшего выражения неудовольствия вследствие неудачи морейского похода. «Хотя мы и видим теперь, – писала она, – что Морейская экспедиция не соответствовала своими следствиями мужественному от вас предпринятому ее отверстию по причине сродной грекам трусости, легкомыслия и предательства, кои особливо под Модоном толико пакости причинили, однако ж тем не меньше и тут служит нам к особливому удовольствию слышать от вас, что все под предводительством вашим бывшие чины от мала до велика мужественно, ревностно и с крайнею охотою исполняли долг истинных сынов отечества, в котором качестве будем мы отныне на них наипаче взирать с особливым вниманием. Когда морейские греки столь худо подражали примеру храбрости, мужества и твердости, коими вы обще руководились, и не хотели извлечь себя из‑под ига порабощения, их собственным духом робости, неверности и обмана над ними сохраняемого, то вы весьма благоразумно и прозорливо сделали, что, оставя их собственному жребию, обратили соединенные наши морские силы на преследование морем неприятеля. Кн. Юрию Долгорукому скажите, что день под Модоном хотя, и неудачен был, но, однако, его искусство и храбрость не оставили ничего того, что только можно было делать, и, следовательно, сей день приобрел ему славу».

Эти письма отправлены были в начале сентября, когда уже флот восстановил славу русского оружия, помраченную морейскими неудачами. 24 июня, на рассвете, при входе в Хиосский пролив русский флот увидал турецкий, стоявший на якоре вдоль анатолийского берега, близ небольшой крепости Чесме. Орлов спешил нагнать неприятельский флот, чтобы воспрепятствовать соединению его с эскадрою, шедшею из Константинополя; но соединение уже последовало: перед русскими стояло 16 линейных кораблей (шесть имели от 90 до 80, прочие от 70 до 60 пушек), шесть фрегатов и много разных мелких судов. Орлов в донесении своем императрице откровенно признается, что при первом взгляде на такую силу им овладел страх: «Увидя оное сооружение, ужаснулся я и был в неведении, что мне предпринять должно; но храбрость войск в. и. в‑ства, рвение всех быть достойными рабами великой Екатерины принудили меня решиться и, несмотря на превосходные силы, отважиться атаковать, пасть или истребить неприятеля». Битва, начавшаяся в одиннадцатом часу утра, длилась почти четыре часа, и не было еще ничего решительного. Русский корабль «Евстафий», на котором был Спиридов и граф Федор Орлов, сцепился с турецким адмиральским кораблем, и начался отчаянный рукопашный бой; наконец турецкий корабль загорелся; Спиридов и Федор Орлов успели уехать с своего корабля, которому грозила страшная опасность. Действительно, подгоревшая грот‑мачта турецкого корабля упала на русский корабль, искры, посыпавшиеся от нее, зажгли порох, и «Евстафий» взлетел на воздух, за ним взлетел и турецкий корабль. Тогда все другие неприятельские корабли поспешно бежали в Чесменскую бухту. Победа стоила русскому флоту корабля и на нем 628 человек, в том числе 30 офицеров. Но победу надобно было довершить. Вечером у графа Алексея Орлова собрались флагманы и офицеры, и решено сжечь неприятельский флот в Чесменской бухте. «Наше дело, – говорилось в приказе Орлова, – должно быть решительное, чтобы оный флот победить и разорить, не продолжая времени, без чего здесь, в архипелаге, не можем мы иметь к дальним победам свободные руки». 25 июня приготовили брандеры, и в лунную, тихую ночь на 26 число корабли, назначенные к атаке, двинулись. В начале второго часа от стрельбы с русских кораблей загорелся один турецкий корабль, за ним другой; тут на русских кораблях раздалось «ура!» и взвились три ракеты – это был знак отправляться на работу брандерам. Работа, несмотря на дурное начало, пошла удачно благодаря смелости и ловкости лейтенанта Ильина: он сцепился с большим турецким кораблем, зажег брандер и, отъехав на шлюпке, еще остановился посмотреть, что выйдет. Вышло то, что стали раздаваться оглушительные удары взрывов; обширное зарево осветило страшную картину: видны были только трупы и обломки судов, вода покрылась золою и кровью. На рассвете турецкого флота уже не существовало: сгорело 15 кораблей, 6 фрегатов и до 50 мелких судов; русские успели взять только один корабль и шесть галер.

Спиридов под впечатлением первой минуты писал графу Ивану Чернышеву: «Турецкий флот атаковали, разбили, разломали, сожгли, на небо пустили, потопили и в пепел обратили и оставили на том месте престрашное позорище, а сами стали быть во всем архипелаге господствующими». Спокойно и скромно донес Орлов императрице о знаменитом событии, вовсе не стараясь усилить его значение. «Прискорбно мне, – писал он, – что я не могу и впредь надежды не имею поздравить в. в‑ство с сухопутною, равною морской, победою; ежели бы был так счастлив, желания бы мои совершенно были удовольствованы, мог бы тогда надеяться заслужить ваше благоволение. Ныне же не остается мне другого, кроме как стараться запереть подвоз в Царьград и стараться еще, если можно, возвратить государству издержки, употребленные на сию экспедицию». Но впечатление, произведенное этим донесением в Петербурге, было чрезвычайное. Чем более были огорчены и унижены известиями о печальном положении русского флота, чем менее ожидали от него самостоятельных подвигов, чем более были огорчены известиями о неудаче Морейской экспедиции, для вспомоществования которой флот, собственно, и был назначен, тем в больший восторг пришли, узнав о неожиданном торжестве этого самого флота, истребившего флот неприятельский, о торжестве небывалом, показавшем новую сторону русского могущества. Легко представить восторг Екатерины, что в ее царствование совершилось то, о чем не мечтал великий основатель русского флота, совершилось после долгих лет упадка морского дела в России, и совершилось человеком из фамилии, возвышенной Екатериною, за что так давно и постоянно раздавались ей упреки. «Ничего знаменитее, кажется, в той стороне быть не может. Дивен Бог в чудесах своих! – писала Екатерина Румянцеву. – Мало в свете слыхано подобного было. Мы 14‑го числа сего месяца (сентября) Богу приносили благодарение, а на другой день была соборная панихида Петру Великому, основателю флота и первому виновнику сей новой для России славы. Мы плодом его трудов пользуемся; наш флот подобен Исааку, который, женясь 70 лет, оставил потомство, кое ведется и до сего дня; и наш флот после семидесяти лет его основания покрылся славою, коя, дай Боже, да продлится долее, нежели потомство Исааково». В рескрипте Орлову говорилось: «Сие в редких веках едва случившееся происшествие служит новым доказательством, что побеждает не число, но единственно мужество и храбрость. Где же тому более искать очевидных примеров, как не в нынешнем году, которые российскими войсками оказаны: 21 июля наш фельдмаршал граф Румянцев при реке Кагуле с 17000 разбил и в совершенный бег обратил за берега дунайские 150000 турецкой сволочи: ваша победа с девятью кораблями над великим множеством неприятельских при Чесме 24 июня возбуждает страх, равномерный неприятелям и ненавистникам нашим, и от морских российских сил, кои по сю пору еще удержаны были наказать врагов империи. Но, блистая в свете немнимым блеском, флот наш под разумным и смелым предводительством вашим нанес сей раз наичувствительный удар оттоманской гордости. Весь свет отдаст вам справедливость, что сия победа вам приобрела отменную славу и честь; лаврами покрыты вы; лаврами покрыта и вся при вас находящаяся эскадра». Орлову пожалован был военный орден первой степени и право оставить при себе на всю жизнь кейзер‑флаги внести его в свой герб; Спиридову – Андреевский орден и деревни; графу Федору Орлову и контр‑адмиралу Грейгу, которого особенно рекомендовал граф Алексей Орлов, – военный орден второй степени.

Известный французский агент барон Тотт, который, подобно Валькруассану, был отправлен в Турцию, чтоб подавать всевозможную помощь туркам и делать всевозможный вред русским, представляет в своих мемуарах дарданелльские укрепления в самом печальном виде, вследствие чего, естественно, рождается сожаление, что чесменский победитель по незнанию положения дел не решился прорваться чрез Дарданеллы и появлением своим пред Константинополем не принудил султана к миру, которого так желала Россия. Но прежде надобно бы было решить вопрос, действительно ли справедливы показания Тотта, которому было поручено укрепить Дарданеллы и которому, следовательно, было выгодно представить прежние оборонительные средства в самом жалком виде.

Чесменский бой прежде всего поразил ужасом богатую торговую Смирну, и тут русские люди в первый раз услыхали об европейских интересах  , с которыми они должны были потом постоянно встречаться и считаться на Востоке. От 21 июля Орлов получил письмо от находившихся в Смирне европейских консулов, в котором говорилось, что 8 июля народ и войско в Смирне, будучи приведены в бешенство и отчаяние вестию о чесменском деле, бросились на греков и побили их великое множество; два европейца были также убиты. Возмущение это навело ужас на всех европейцев; большая часть франков искали убежища на кораблях, иные заперлись в своих домах; торговля прекратилась. По прошествии нескольких дней тишина, кажется, восстановилась, торговля начала опять приходить в движение; но страх приближения русского флота несказанно тревожит души европейцев, ибо этот ужасный час будет началом убийства и грабежа подданных европейских государей и конечного разрушения их торговли. «Эта грозная крайность, – писали консулы, – побудила нас уполномочить и послать к в. с‑ству депутатов с изъяснением такого опаснейшего нашего состояния и с просьбою не обращать победоносное оружие ее и. в‑ства на этот торговый город, на который должно смотреть не как на неприятельское место, а скорее как на колонию, основанную разными нейтральными государствами; разрушать их торговлю и приносить их подданных в жертву великая российская императрица, конечно, не пожелает. Городовое управление ожидает освобождения и тех пленных, которых в. с‑ство еще удержали у себя. Если в. с‑ство великодушие свое увенчает освобождением этих пленников, то новый этот луч милости принесет вам столько же чести, сколько и победа, а нам у турок будет заслугою, которая совершенно может утвердить наше спокойствие». Орлов отвечал: «Последуя высочайшему благоволению, исполняю закон, мною никогда не нарушаемый, чтоб подавать во всякое время всевозможное вспоможение народам, не только с нами союзным, но и неутральным. Сии суть и всегда будут непременные правила моего поведения. Как скоро я услышал о возмущении, приключившемся в Смирне, отложил намерение идти на оный город для сей одной причины, чтоб приближение нашего флота не распространило более еще распутства и беспорядков. Для сего я тотчас освободил янычар‑агу со многими другими турками и поручил ему объявить правительству города вашего, чтоб как возможно скорее прекратить тамо своевольное убийство и особливо, чтобы в безопасность привести ваши особы. Я также весьма рад был бы согласиться на все то, что вы от меня требуете, если б не препятствовали тому разные причины: могу ли я безо всякого с другой стороны договорного со мною согласия ответствовать за то, на что неизвестные обстоятельства впредь меня побудят? Что же вы хотите меня уверить против принятых всеми понятий, что город Смирну должно почитать больше селением, основанным разными европейскими народами, нежели местом неприятельским, сие мне кажется непонятно. Сему вашему правилу последуя, должно бы мне и самый Царьград почитать таковым же, а по нем и все прочие приморские города, под владением турецким находящиеся, в которых есть несколько жительств народов европейских. Что касается торговли, будьте совершенно уверены: доколе флаг ее и. в‑ства будет в сих морях владычествовать, вы должны совершенно надеяться на защищение ее, чему вы уже ясно видели доказательства, лишь бы только в торговле сей ничего противного не было законам войны. Если бы приближение мое к городу вашему причинило в оном некоторое смятение, то я в сем случае столько же буду виновен, сколько был и при конечном истреблении оттоманского флота. Освобождение некоторых военнопленных и снисходительное обхождение с прочими остающимися при мне не преклонили сердец турецких к тому признанию, которого я от них должен был ожидать после сего поступка; но в рассуждении просьбы вашей дам я еще некоторым из них свободу единственно для удовольствия вашего и для приведения вас в безопасность». Екатерина была очень довольна этим ответом, в котором нашла «отменное блистание великодушия и человеколюбия». «Начертали вы здесь душу свою, – писала она Орлову, – мы ее давно знали, но теперь весь свет ее видит и ей справедливость отдает».

Чрез несколько времени в Петербурге распространился слух о новых успехах русского флота. «Сказывают одни, – писала Екатерина Панину, – что взяты Дарданеллы, а другие, что флот турецкий паки сожжен. Но если мне выбрать, то Дарданеллы лучше возму, ибо сие нас приближает к месту ближайшему мирного конгресса  ». Но ожидания не оправдались: попытка занять ближайший к Дарданеллам остров Лемнос не удалась, причем разбился корабль «Святослав». Для зимовки флота был выбран остров Парос, и в ноябре оба Орловы, Алексей и Федор, уехали в Италию. Спиридов остался единственным начальником флота, потому что Эльфинстон должен был выйти в отставку. Уже в донесении о Чесменской битве Орлов писал императрице: «Наперед прошу прощения: ежели контр‑адмирал Эльфинстон не переменит своего поведения, я принужденным найдуся для пользы службы в. в‑ства отнять у него команду и поручить оную флота капитану‑бригадиру Грейгу, которого достоинство, верность, усердие, прилежание и благоразумие уверяют меня, что под его предводительством дела пойдут гораздо успешнее». Потом Эльфинстон был обвинен комиссиею военного суда в потере корабля «Святослав». Эльфинстон в свое оправдание написал мемуар, по поводу которого остались замечания Екатерины: «Нет ничего легче, как опровергнуть этот мемуар, и особенно статью о Чесменском бое, потом о прибытии его в Лемнос, куда его никогда не призывали, и он был даже обвинен в том, что покинул свой пост пред Дарданеллами; наконец, он принудил капитана идти по тому пути, на котором „Святослав“ погиб. Можно сказать одно, что Эльфинстон принадлежит к разряду людей сумасшедших, которые увлекаются первым движением и не соблюдают никакой последовательности; и я не знаю, сумеет ли он очистить себя от подозрений в злоупотреблениях, если б его заставили отдать отчет в сумме на чрезвычайные расходы, ему вверенной, ибо из нее он сдал адмиралу Спиридову только 3000 червонных; но справедливо, что лучше затушить это дело 5000 рублями, чем заявлять его пред Европою и причинять неудовольствие английскому двору, выставляя его потачку нам, всю помощь, которую он нам оказал и которая была нам очень полезна; опубликование всего этого подняло бы против английского правительства внутренние неудовольствия и могло бы иметь неприятные последствия для английской торговли в Леванте».

Морейская экспедиция, поднятие христианского народонаселения Европейской Турции не удались по вине этого народонаселения, как утверждал Орлов в своих донесениях. Точно так же неудачно шли дела и за Кавказом, и также по вине тамошних христианских грузинских владетелей, как утверждал начальствовавший там русским войском граф Тотлебен. Поход Тотлебена с царем Ираклием к Ахалциху не достиг цели, возвратились назад в Тифлис, потому что грузины, по донесению Тотлебена, нисколько не помогали, стояли спокойно во время битвы русских с турками и только грабили. Царь Соломон объявил Тотлебену, чтоб он не позволял своим солдатам есть турецкий хлеб, потому что он отравлен; но этот самый хлеб грузины отобрали, сами ели и продавали русским дорогою ценою, а под конец и вовсе оставили их без хлеба, так что русские на возвратном пути должны были питаться кониною. Тотлебен жаловался на Соломона, что тот ежедневно переменял свои предложения, обещания и требования, сам не знал, что начать; а Соломон жаловался на Тотлебена, что тот по многим его призывам нейдет к нему, тогда как он, Соломон, действует удачно, разбил турецкое войско и разорил крепость Дуки, бывшую в турецких руках.

Тотлебен просил об отозвании из его армии всех офицеров грузинского происхождения, потому что их сообщения и виды отнюдь не соответствуют должной верности. Но скоро он должен был жаловаться на русского офицера, подполковника Наума Чоглокова, сына известных нам Чоглоковых, игравших такую роль в истории молодого двора при императрице Елисавете. Чоглоков отправился волонтером в Кавказскую армию. В Моздоке нагнал его отправлявшийся туда же волонтером поручик Львов, которого поразило то, что у Чоглокова был превеликий штат и обоз; Чоглоков объяснял, что иначе ему нельзя, потому что он близкий родственник государыни (его мать, урожденная Гендрикова, была двоюродная сестра императрицы Елисаветы). Однажды он открыл перед Львовым сундучок, наполненный золотыми табакерками и часами, всего вещей до 50 ценою на 7000 рублей. Когда Львов спросил его, на что ему в Грузии такие вещи, то Чоглоков отвечал: «Я и последнюю в России деревню продать велел и ожидаю денег в самой скорости». Из всех его слов Львов заметил сильное раздражение. «Я еду или на эшафоте умереть, или быть царем», – говорил он. Когда приехали в Грузию, то царь Ираклий и весь двор приняли Чоглокова как двоюродного брата императрицы и после великого князя ближайшего наследника престола. Тотлебен начал говорить ему, чтоб он не ездил в грузинский лагерь, но Чоглоков не слушался и кричал: «Я здесь вольный человек и до Тотлебена мне нужды нет; может быть, у меня есть именной указ и я совсем с особливою комиссиею сюда прислан, а не к Тотлебену!» Последний, узнавши об этом, говорил Чоглокову: «О вас ко мне указ прислан, что вы у меня волонтером, и вот рекомендация от графа Никиты Ив. (Панина); перемените свои поступки относительно знакомства с грузинами, я их довольно знаю, все их партии против царя Ираклия мне известны, и как им весело было, что царь был принят в русскую защиту». Львов писал в Петербург, что в Грузии еще более партий, чем в России в старину было; нет почти трех фамилий, которые были бы согласны: главная причина тому та, что немало претендентов на грузинский престол, имеющих более прав, чем Ираклий. и потому большая часть вельмож его не терпит.

В Страстную субботу вечером Чоглоков стал говорить Львову. с которым жил в одной палатке: «Знаешь ли, что я скоро буду у царя сердарем, т.е. воеводою? Твой граф сегодня же будет арестован, а по нем я здесь старший; я с майором Ременниковым и несколькими офицерами уже согласился». Когда Львов пересказал об этом Тотлебену, тот отвечал, что все знает, и в ту же ночь приказал арестовать Ременникова и Чоглокова, причем последний вызвал его на дуэль. Когда на другой день Тотлебен поехал к царю Ираклию поздравить его с праздником и объявил ему об арестах, то царь сказал: «Чоглоков странный человек! Много раз он мне говорил, что имеет от государыни повеление ехать в Армению, и для того просил у меня 3000 грузинцев, утверждая, что он в Армении все сделать может, что захочет». Но скоро сам Ираклий объявил себя против Тотлебена по поводу подполковника Ратиева (грузинского происхождения). Ратиев, который должен был доставить артиллерию в Кавказский корпус, медлил в Моздоке, не слушаясь никаких предписаний Тотлебена. Последний, видя тут злой умысел, послал к нему навстречу арестовать его; но Ратиев арестовал посланных и прошел прямо в Тифлис к царю Ираклию, к которому убежал также и Чоглоков из‑под ареста; и когда Тотлебен послал к Ираклию с требованием выдачи Ратиева и Чоглокова, то посланные были задержаны в Тифлисе. После этого Тотлебен узнал, что всех курьеров, едущих к нему, перехватывают и отвозят в Тифлис, хотят не допускать идущий к нему Томский полк и отрезать сообщение с Моздоком; тут он решился предупредить врагов, выступил из лагеря, ускоренным походом в двое суток пришел к городу Дюшету, занял его, овладел также крепостью Ананурами. От 12 мая Тотлебен писал, что по соединении с Томским полком намерен идти немедленно к Тифлису, чтоб отмстить противникам, возвратить похищенную Ратиевым артиллерию, войско и припасы, подчинить всю Грузию русской власти, лишить Ираклия пожалованной ему перед тем Андреевской ленты и отправить его в Петербург или вогнать в Черное море. А Чоглоков писал из Тифлиса, что Тотлебен возненавидел его за предпочтение, какое было оказано ему со стороны царя Ираклия; по его, Чоглокова, приметам, Тотлебен или с ума сошел, или какую‑нибудь измену замышляет, поступая во всем против интересов русского двора: тамошних царей между собою ссорил, с князьями обходился дурно, многих из них бил, других в оковах держал, деревни разорял, безнадежно брал скот и хлеб, вступал в переписку с ахалцихским пашою, назначил для отсылки в Россию 12 лучших русских офицеров, не оставляя никого, кроме немцев и самых негодных по поведению русских.

Прочтя донесение Тотлебена, императрица написала Панину: «Я, пробежав только Тотлебеновы письма, из которых усмотрела непослушание к нему Чоглокова и вранье сего необузданного и безмозглого молодца; да притом не хвалю же и неслыханные подозрительности Тотлебеновы. Я думаю, что он способнее в Грузии дела наши испортить, нежели оные привести в полезное состояние, надлежит определить кого другого». Для точнейшего разузнания дела и прекращения смут отправлен был в Грузию гвардейский капитан Языков.

Но эти смуты в отдаленном Закавказье не могли производить сильного впечатления: о них мало знали в России, вовсе не знали в Западной Европе, где хорошо знали о Кагульском и Чесменском боях. Екатерина спешила пользоваться этими успехами для скорейшего заключения мира. 12 августа граф Григ. Григ. Орлов предложил Совету по приказанию императрицы, что, кажется, надобно отправить в армию человека, который должен внимательно наблюдать, не откроется ли каких‑нибудь средств к начатию мирных переговоров. Этот человек сам непосредственно может обратиться к визирю или кому‑нибудь другому с объявлением о желании мира с нашей стороны или дать знать, что в случае мирных переговоров в русской армии находится уже уполномоченное на это лицо. При рассуждении об издержках, производимых государством, и человек малосведущий ясно видит, что эти издержки велики, а впредь должны еще увеличиться. Хотя Бог и благословляет наше оружие, но безмерное отдаление действующей армии, затруднительность провоза необходимых для нее вещей, военные действия, начатые в разных частях света, – все это страшно отягощает государство. По этим причинам мира желать, кажется, должно, а для достижения его предлагаемый способ есть кратчайший. Если он не будет удачен, то по крайней мере узнаем, каким образом нам готовиться к будущей кампании и как действовать для достижения мира. Если же удастся этим способом войти в мирные переговоры, то мы избегаем препятствий, бывающих при мирных договорах, которые производятся посредством посторонних держав, и Порта вперед будет уверена, что Россия не происками какими‑нибудь приведена к желанию мира, но «истинным подвигом любомирных качеств», и тем более докажется наше беспристрастное миролюбие, если мы теперь в нашем счастливом положении будем наблюдать умеренность. Совет нашел нужным отправить в армию способного человека для переговоров с турками о мире, но полагал, что надобно дать графу Румянцеву повеление, чтоб он от себя отозвался к побежденному визирю письмом, что если Порта желает мира, то, освободя из неволи русского министра Обрезкова, прислала бы в назначенное место своих полномочных, а его великая самодержица при всех Богом дарованных ей победах, милосердствуя о крови человеческой, охотно тогда вступить изволит в мирные договоры и своих полномочных туда отправит. Такой отзыв граф Румянцев должен сделать не прежде взятия Бендер. Совет полагал также, что, хотя бы мирные соглашения и начались, все же надобно стараться о приготовлении себя к третьей кампании и заботиться о снабжении армии, чтоб ей ни в чем не было недостатка.

Мысль о третьей кампании была тяжела для Екатерины, и 9 сентября Совету была представлена собственноручная ее записка: «1) Как ныне гр. Румянцев имеет в своих руках крепость Килию и город Измаил, обе на Дунае, то, кажется, время настоит, чтоб к нему писать, дабы он все приуготовления делал, чтоб можно было. как скоро время к тому удобно будет, переправлять корпус или чрез Дунай к Варне, или из Дуная морем для нанесения в самом сердце Оттоманской империи страх и трепет и чрез то ускорить восстановление мира, а между тем, что сие приготовляться будет; 2) отправить наискорее к графу Румянцеву тот рескрипт, который изготовляется для начинания внушений о мирных директных переговорах между визиря и наших к тому уполномоченных; 3) гр. Румянцева надобно уведомить, в каком точном положении флотилия г. Синявина, коему предписать надлежит, чтоб он согласно поступал с гр. Румянцевым; 4) графу П. И. Панину вновь рекомендовать, чтоб он, как возможно, старался достать в переговорах с крымскими татарами Керчь и Тамань, дабы облегчить проход Синявину». Но как ни спешили мирными переговорами, друзья  предупредили.

Фридрих II продолжал свою систему застращивания России Австриею. Весною 1770 года он указывал на скрепление австро‑французского союза брачным союзом дофина Франции с дочерью императрицы Марии‑Терезии Мариею‑Антуанеттою: Фридрих внушал, что Шуазель побуждает к войне венский двор, внушая, что если русские намерены стать соседями австрийцев в Молдавии и Валахии, то это непременно поведет к войне. В то же время Фридрих сообщал, что Порта просит его посредничества и потому он желает знать, на каких условиях императрица думает заключить мир, особенно желает знать, что решено относительно Молдавии и Валахии. Ответ был учтивый и уклончивый: императрица будет очень рада, если король склонит Порту к начатию переговоров; первым необходимым условием должно быть освобождение Обрезкова; императрица не ищет приобретений, она начала войну не с целию распространения своих границ. Честь и долг понуждают ее вступиться за тех, которые приняли ее сторону в борьбе, особенно она не может отдать греков на жертву мщению турок: их безопасность должна быть обеспечена. В таком положении находилось дело, когда последовало второе свидание Фридриха с Иосифом.

Мы видели, с какими намерениями в прошлом году произошло сближение между Австриею и Пруссиею, обозначившееся в первом свидании Иосифа II с Фридрихом II. Описавши это свидание, Фридрих говорит в своих мемуарах: «В политике было бы непростительною ошибкою слепо положиться на добросовестность австрийцев; но при тогдашних обстоятельствах, когда перевес России становился слишком значителен и когда нельзя было предвидеть, какие границы она положит своим завоеваниям, было очень кстати сблизиться с венским двором. Пруссия не забыла еще ударов, которые Россия нанесла ей в последнюю войну; вовсе не было в интересах короля самому содействовать усилению государства, столь страшного и опасного. Предстояло на выбор: или остановить Россию на поприще ее громадных завоеваний, или, что было всего благоразумнее, попробовать ловкостию извлечь из ее успехов пользу для себя. Король ничем не пренебрег в этом отношении: он отослал в Петербург политический проект, приписанный им графу Линару, устроившему в последнюю войну Клостерсевенское соглашение между ганноверцами и французами. (Проект состоял в том, что Австрия и Пруссия должны принять участие в войне России с Турцией: Австрия получает за это польский округ Ципс и город Лемберг с его областью, а Фридрих – польскую Пруссию с Вармиею и право покровительста над городом Данцигом. Россия в вознаграждение за военные издержки может взять себе часть Польши, какая ей пригодна.) Но, – продолжает Фридрих, – великие успехи русских в Молдавии и Валахии и победы, одержанные флотом в архипелаге, так отуманили петербургский двор, что он не обратил никакого внимания на самозваный мемуар графа Линара. После этой неудачи король счел необходимым прибегнуть к другим средствам». Относительно подробности этого дела известно, что так называемый проект Линара был отправлен королем Сольмсу в начале 1769 года с большим прикрытием; король отзывался о проекте как о более блестящем, чем основательном, и отдавал на волю посланника показывать проект гр. Панину или не показывать. Сольмс отвечал, что признал за лучшее не сообщать проекта Панину: сомнительно, чтоб он пришелся ему по вкусу; приверженцы настоящей системы в России не захотели бы никаких сношений с Австриею, которые предполагают взаимное доверие; они стали бы бояться, что Австрия употребит во зло предложение, от которого прежние меры относительно Польши получат такое освещение, как будто бы их целию было изначала ограбление Польши; русские не рассчитывают на продолжительность турецкой войны, надеются, что Польша будет успокоена, и полагаются на Пруссию, что она сдержит Австрию; кроме того, хотят показаться бескорыстными и укрепить доверие к своим словам; Панин хочет действительно сохранить Польшу, чтоб после употребить ее против турок. Король отвечал, что считает проект Линара химерическим и предоставляет посланнику на волю, сделать из него употребление или нет. Ловкая настойчивость под видом полного равнодушия и даже презрения! Сольмс объявил Панину о проекте, скрывши, что он прислан королем; Панин отвечал, что Ципс можно было бы уступить австрийцам, но не Лемберг, лежащий среди Польши, далеко от австрийских границ. Стоит ли труда, продолжал Панин, таким трем великим государствам соединяться только для того, чтоб отбросить турок за Днестр! Уж если соединяться, то с тем, чтоб выгнать турок из Европы и значительной части Азии, что нетрудно исполнить. Во всяком случае союз трех дворов есть лучшее средство для обеспечения спокойствия христианства. Единственное препятствие тому лежит в соперничестве Австрии и Пруссии. Австрия должна вместе с Россиею обратиться против Турции: здесь она найдет себе полное вознаграждение за Силезию. Пруссия чрез это приобретет безопасность, и владения ее должны увеличиться польскою Пруссиею и Вармиею. Тогда нетрудно будет положить конец владычеству турок в Европе; Константинополь и области, которые остались бы за османами, могли бы образовать республику. «А что же возьмет себе Россия?» – спросил Сольмс. «У России и без того уже столько земли, что трудно справиться; ей нужно только несколько пограничных областей», – отвечал Панин. План Панина, разумеется, мог только раздражать Фридриха, которому он должен был показаться новою фантазиею вроде Северного союза; главною целию прусского короля было приобретение новых владений без войны. В политическом завещании, написанном в конце 1768 года, Фридрих говорит, что польскую Пруссию лучше приобрести по частям путем переговоров, чем по праву завоевания: в случае когда Россия почувствует сильную нужду в прусской помощи, было бы возможно выговорить Торн и Эльбинг с окрестностями. Не должно забывать, что теперь Фридрих был другой человек, чем прежде. Как до Семилетней войны он был смел, предприимчив, всегда готов наступательным движением предупредить противника, так после этой войны он стал необыкновенно осторожен, начал страдать войнобоязнию. Мы видели, какое впечатление было произведено на него известием о войне между Россиею и Турциею; и после он не хотел слышать о войне; в этом отношении он стал совершенно походить на своих обоих предшественников: подобно им, он поставил главною целию своей политики увеличение Пруссии, но без войны, ничем не рискуя. Мы привели слова Фридриха из «Политического завещания», что лучше приобретать понемногу путем переговоров; но при этом нельзя не вспомнить слов его отца Фридриха‑Вильгельма относительно приобретений немецких земель: «Я первый ставлю ногу в Берг, сын мой приобретет другие места, а сын моего сына – Дюссельдорф и так далее».

Все это вполне уясняет намерения и средства Фридриха, вполне уясняет его значение в решении польского вопроса так называемым первым разделом. Но из этого не следует, чтобы Фридрих первый придумал такой способ решения вопроса, ибо давно уже этот способ был, так сказать, в воздухе, давно уже Польша вследствие своей слабости и необходимо происходившей отсюда борьбы сильных на ее почве пришла в страдательное положение, стала ничьей и потому добычею каждого; предложения раздела Польши между несколькими и отчуждения части ее владений в пользу одного из соседей, особенно в пользу Пруссии, делались давно, к ним совершенно привыкли, никто им не удивлялся, всякий считал их в порядке вещей; при каждом поднятии польского вопроса мысль о разделе или отчуждении части польской территории приходила каждому в голову, и если раздел не осуществлялся до сих пор, то потому только, что не все сильнейшие соседи были согласны в одинаковой выгоде и необходимости его для каждого из них.

Мы видели между восточными германскими государствами стремления увеличивать свои владения за счет соседних славянских стран. Примеру Австрии в этом отношении следовали Саксония и Пруссия, стремившиеся усилиться за счет Польши и вступившие по этому поводу в соперничество; а это соперничество, естественно, вызывало стремление к дележу Польши. В то время как саксонскому курфюрсту Августу удалось сделаться королем польским, причем он вовсе не хотел ограничиваться одним пустым титулом, курфюрст бранденбургский Фридрих, ставший королем также на счет Польши чрез отнятие у нее Восточной Пруссии, не довольствуется этою последнею и при каждом удобном случае предлагает раздел Польши между соседними государствами, преимущественно с целию приобрести и другую, так называемую королевскую, или польскую (Западную), Пруссию. Фридрих предлагает дележ Польши Карлу XII шведскому; Паткуль, с другой стороны, предлагает Фридриху именем русского царя вознаграждение в польской Пруссии, в Курляндии или где угодно, если Пруссия вступит в союз с Россиею. После Полтавы, сверженный Карлом XII, польский король Август II посылает в Берлин справиться, склонна ли Пруссия помочь ему снова сделаться польским королем; Фридрих показывает посланным план раздела Польши и Швеции: Лифляндия отдается Станиславу Лещинскому; польская Пруссия и Вармия отходят к Пруссии, которая приобретает также покровительство над Курляндиею; Польша, лежащая около Варшавы, и Литва достаются Августу II; из шведских областей Шония отходит к Дании, Верден – к Ганноверу, Петербург остается за царем. Но царь является сам для свидания с Фридрихом и заключения союза; Фридрих предлагает ему план раздела; но Петр находит дело неудобоисполнимым (nicht practicabel), обещает Пруссии только Эльбинг с округом, если Фридрих не пропустит шведов из Померании в Польшу. В другой раз Фридрих с Августом предлагают царю план раздела Польши, более для него выгодный: кроме шведской Ливонии часть Литвы получает Россия; польскую Пруссию, Самогитию и Курляндию – Пруссия; остальные польские области предоставляются Августу в наследственное владение. И на этот раз со стороны России ответ отрицательный. «Если уже делить, – объявил Петр, – то надобно составить совершенно другой план дележа, и тут первое условие, чтоб Пруссия вступила со мною в наступательный союз против Швеции и двинула свои войска в Померанию». Но Фридрих I всю свою жизнь страдал войнобоязнию, как Фридрих II после Семилетней войны. При короле Фридрихе‑Вильгельме I дело о разделе Польши было возобновлено польским королем Августом II, который все более и более убеждался, что гораздо выгоднее владеть самодержавно и наследственно частию Польши, чем всею страною при тех условиях, в каких находился король в Польской республике. По его новому плану Пруссия получала польскую Пруссию и Вармию, Австрия – польские земли, пограничные с Венгриею и Силезиею, Россия – всю Литву, но план не удался, Петр Великий был против него. Когда по смерти Августа II поднялся вопрос о том, кому быть королем польским, сыну ли покойного, курфюрсту саксонскому, или Станиславу Лещинскому, и когда Россия и Австрия были согласны в пользу первого и была несогласна Пруссия по своему соперничеству с Саксониею в стремлении усилиться, и именно усилиться на счет Польши, то Пруссия с обеих сторон получала предложение взять за свое содействие часть польских владений.

Умирает Август III, и раздел Польши снова у всех на языке. Французское правительство, чувствуя свою слабость, невозможность бороться с Россиею в Польше, утешает себя надеждою, что раздел пока невозможен вследствие соперничества соседей Польши. «Раздел, – говорилось в королевском совете, – должен произойти только вследствие особенных событий. Наконец, если даже предположить против всякого вероятия, что эти четыре державы (Австрия, Пруссия, Россия и Турция  ) согласятся разделить Польшу или вследствие каких‑нибудь чрезвычайных обстоятельств одна из них овладеет какою‑нибудь польскою областью, то еще сомнительно, чтоб это событие могло интересовать Францию». Французский поверенный в делах в Петербурге Беранже в самом конце 1763 года уведомил свой двор, что нет больше вопроса о разделе Польши, что он разговаривал с вице‑канцлером и тот объявил ему, что интерес России требует поддержания польских владений во всей целости, что со стороны прусского короля возможны менее бескорыстные виды, но что Россия будет им противодействовать, как только они обнаружатся. «Нет больше вопроса о разделе»; вероятно, до Беранже дошел слух о предложении графа Чернышева в конференции, учтиво отстраненном вследствие неудобоисполнимости.

В Вене по смерти Августа III точно так же толковали о разделе, но вообще признавали его неудобным для Австрии; подозревали прусского короля в намерении приобрести часть польских владений вместе с Россиею и Австриею, но думали, что для Австрии нет выгоды перейти естественные границы – Карпатские горы; другое дело, если бы Пруссия согласилась уступить Силезию Австрии, в таком случае пусть берет, что хочет, у Польши; но трудно предположить, чтобы Фридрих согласился на уступку Силезии. В Дрездене не умирала мысль Августа II, чтобы в случае соглашения сильнейших соседей на раздел Польши удержать за саксонским курфюршеским домом хотя часть ее с королевским титулом и наследственностию. Саксонская курфюрстина Мария‑Антония писала императрице Марии‑Терезии: «Верно, что существует договор между Россиею и Пруссиею о разделе Польши, и не только Англия не будет этому противиться, но надеются склонить к участию и в. в‑ство. В таком случае чтоб и нам уступили кусочек, сделавши его наследственным и придавши ему титул королевства» Мария‑Терезия отозвалась неблагосклонно о разделе, советуя кур фюрстине добиваться целой Польши.

Избрание Станислава Понятовского на этот раз не прекратило толков о разделе между многими или об отчуждении польских областей в пользу одного из соседей Польши. Франция предлагает Фридриху II часть польских владений; и французский посланник в Берлине доносит своему правительству, что Фридрих и мимо французского предложения занимается планом относительно Польши, что подтверждается и признанием самого короля в его мемуарах. С другой стороны, Кауниц составляет план возвращения Силезии, за которую Пруссия должна быть вознаграждена польскими областями! Наконец, война России с Турциею заставляет Австрию и Пруссию сблизиться, и начало этого сближения выражается в свидании Иосифа II и Фридриха II в Нейссе. Но это только первое знакомство; надобно его продолжать. После свидания в Нейссе Фридрих пишет брату принцу Генриху, что пред положено второе свидание: свидания эти необходимы для приготовления умов к более тесному союзу, к которому со временем могут подать повод русские честолюбивые намерения. Еще прежде Фридрих писал брату: «Россия – это страшное могущество, от которого через полвека будет трепетать вся Европа. Происходя от этих гуннов и гепидов, которые сокрушили Восточную империю, русские могут очень скоро напасть на Запад и заставят австрийцев страдать и раскаиваться в том, что по своей ложной политике они призвали этот варварский народ в Германию и научили его военному искусству. Но ослепление страстями, эта ядовитая ненависть питаемая австрийцами к нам, отуманили им глаза насчет последствий их поведения, и теперь для предохранения себя от этого опасного потока я не вижу другого средства, кроме союза между сильными государями». «Проект войти в соглашение с императором велик, полезен, благодетелен, – отвечал Генрих. – Две державы, как Пруссия и Австрия, могут провести всевозможные предприятия, если раз согласятся относительно взаимного возвышения. Это единение будет верно и действительно, если доверие утвердится до такой степени, что вы с императором разделите империю по примеру Октавия и Антония». Фридрих сдерживал восторги брата. указывал, что дело трудное, требует продолжительного времени. а он, Фридрих, уже смотрит в гроб: «Мария‑Терезия должна от выкнуть меня ненавидеть, к чему она привыкла в продолжение 30 лет. Сюда надобно присоединить еще другие соображения: для Австрии к сближению с нами не служит ли единственным побуждением союз наш с Россиею? Пока он существует, она не может ничего предпринять». Но Генрих не покидал мысли о пользе и возможности скорого сближения между Пруссиею и Австриею. «Heт держав, – писал он, – которые бы не подружились при заключении договора, имеющего целию увеличение обеих. Могут возразить, что сила Австрии, увеличенная новыми владениями, станет еще опаснее; но можно отвечать, что во время союза силы остаются равновесии, а в случае разрыва зависть остальных держав обратит их против сильнейшего, и ты найдешь более союзников, чем Австрия. Если соглашение между тобою и императрицею Мариею‑Терезиею должно состояться, то я бы желал, чтоб это случилось во время войны между русскими и турками и в то время, когда Франция и Англия заняты финансовыми затруднениями и домашними распрями». Справедливо видят указание на раздел Польши и в выражении Генриха: «Нет держав, которые бы не подружились при заключении договора, имеющего целию увеличение обеих».

Но еще перед первым свиданием в Нейссе Шуазель, извещенный об этом свидании и опасаясь последствий его для франко‑австрийского союза, догадываясь, что между Фридрихом и Иосифом пойдет дело о Польше, и желая предупредить его своим добрым желанием или по крайней мере выведать намерения Австрии, начал говорить австрийскому посланнику при французском дворе Мерси д'Аржантону: «С некоторого времени мне пришли в голову важные политические мысли в отношении к Польскому королевству. Они состоят преимущественно в том, что, быть может, для общего блага было бы выгоднее, если бы австрийский двор воспользовался настоящим смутным положением королевства и овладел лучшею его частию». Мы видели, что во Франции считали возможным раздел Польши между четырьмя соседними государствами – Россиею, Пруссиею, Австриею и Турциею – и последняя не замедлила заявить свою готовность участвовать в разделе вместе с доброю союзницею Австриею. В марте 1770 года австрийский министр в Константинополе, знаменитый впоследствии Тугут, доносил своему двору, что рейс‑эфенди спрашивал его, не соединятся ли Австрия с Портою против России, причем открыл ему, что пред самым объявлением настоящей войны Россия вместе с Пруссиею большою суммою денег склоняли Порту обратить свое оружие против Австрии. Порта, говорил рейс‑эфенди, готова принять какие угодно союзные условия; этим союзом можно предписать законы всем державам; по изгнании русских из Польши от Австрии будет зависеть, дать ли Польше нового короля или разделить ее пополам между собою и Портою.

Австрия готова была делить все со всеми. Не нужно было проницательности Фридриха II, чтоб подметить в молодом императоре Иосифе страшное честолюбие, стремление во что бы то ни стало выдвинуться на первый план, увеличить свое государство, вознаградить потери, понесенные в последние войны. Не будучи ни в чем самостоятелен, Иосиф в своем честолюбии распалялся примером Фридриха II: удача прусского короля, который успел приобрести такое важное значение, не разбирая средств при усилении своего государства, эта удача не давала спать Иосифу. Но трудно сказать, кто был честолюбивее, молодой ли император или старый канцлер князь Кауниц: последний также думал об одном, чтоб Австрия, пользуясь благоприятными обстоятельствами, вознаградила себя за уступки, которые принуждена была сделать при заключении последнего мира, несмотря на блестящее дело канцлера, перемену вековой политической системы Европы, несмотря на союз Австрии с Франциею. Силезия потеряна; молодые государства – Россия и Пруссия – берут явный верх, союз старых государств – Австрии, Франции, Испании – едва ли в состоянии противиться молодым. Но не надобно унывать; надобно дождаться благоприятных обстоятельств и воспользоваться ими для увеличения Австрии, для поднятия ее значения на прежнюю высоту, чтоб не говорили, что время Кауница было время несчастное, бесславное для Австрии, время земельных утрат, потери незабвенной Силезии; быть может, удастся и Силезию возвратить не путем войны, а посредством дипломатических сделок; если же не удастся возвратить Силезию, то можно сделать другие приобретения, равносильные. Что выбрать, что взять? Глаза разбегаются. Поделить Польшу легче всего. Прусский король будет непременно в мутной воде рыбу ловить, но всю не выловит, поделится. А с другой стороны, Турция: последний мир с нею был постыдный; сделаны были Порте важные земельные уступки; надобно воспользоваться благоприятными обстоятельствами, мутною водою, и возвратить потерянное. Так что же, Польша или Турция? Выбор труден; лучше всего и то и другое. А тут прусский король нарочно раздражает эту страсть к чужому добру, выставляя со всех сторон приманки с целию увидать, за что Австрия охотнее всего схватится. На прощальной аудиенции австрийского посланника Нюгента Фридрих указывал на Баварию, которая отлично может округлить Австрию, указывал на Лотарингию и Эльзас, которые в две кампании можно отнять у Франции; указывал на очень удобное для Австрии округление в Италии, и, между прочим, посредством венецианских владений; захват областей у этих одряхлевших республик подразумевался как дело самое естественное. За доброжелательство надобно было заплатить таким же доброжелательством; добрый человек так бескорыстно отдает все Австрии; учтивость требовала и с австрийской стороны предложить что‑нибудь доброму человеку. Нюгент говорил Фридриху, что и ему нетрудно округлить свои владения, протянувши линию от прусских границ чрез Грауденц, Торн, Познань до Глогау: «Все, что найдется между этою линиею и морем, будет очень пригодно в. в‑ству; а если возьмете еще епископство Вармийское, то округление будет полное». Король не отвечал ни слова и задумался. Нюгент зашел слишком далеко; его предложение было так важно, что не могло быть предметом простого разговора.

Два страстных охотника до приобретений: кипучий, беспокойный молодой человек и осторожный, спокойный, педантливый старик подле Марии‑Терезии, знаменитой императрицы‑королевы, которая взяла в соправители по наследственным австрийским землям сына своего германского императора Иосифа II и удержала старого канцлера князя Кауница; последний как олицетворенная опытность, практическая мудрость должен сдерживать кипучего Иосифа, руководить им согласно с ее видами, ведь Кауниц совершенно согласен с нею! Это была уже не прежняя Мария‑Терезия, которая заставила венгерцев кричать: «Умрем за нашего короля Марию‑Терезию!» Царствование, протекшее в тяжелой борьбе, когда нужно было отбиваться от врагов, нападавших отовсюду, когда нужно было с страшными усилиями спасать наследие предков от бесцеремонных хищников, такое царствование истомило Марию‑Терезию. «Я прихожу в ужас при мысли, сколько крови пролито в мое царствование, – говорила она, – только крайняя необходимость может заставить меня быть виновницею пролития хотя одной капли еще». Кроме того, Мария‑Терезия была религиозная, совестливая старушка: заступиться за Турцию и воевать с Россиею – об этом она и слышать не хотела, во‑первых, потому, что это значило бы воевать с христианами за неверных; во‑вторых, Россия вела справедливую войну, ибо ее вовсе не хотела, турки были зачинщиками. Одинаково Мария‑Терезия не хотела и воевать с турками и отнимать у них земли, потому что считала себя обязанною Порте, которая не трогала Австрию во все время тяжелой борьбы ее с врагами; тем менее императрица‑королева хотела делить Польшу, обижать страну, нисколько не враждебную, христианскую и, главное, католическую. И, несмотря, однако, на все свое отвращение к войне, на религиозность и совестливость, Мария‑Терезия не выдерживала до конца, каждый план, противоречивший ее взглядам и желаниям, она встречала с отвращением, с протестами и воплями, затягивала дело своею нерешительностью, которою выводила из терпения своего пылкого сына, но наконец уступала, не переставая протестовать и жаловаться. Екатерина, не любившая Марию‑Терезию, писала о ней: «Когда я прочла, что Мария‑Терезия по кончине мужа ее уехала в монастырь, я заключила, что она постричься намерена, однако же по прошествии 24 часов она опять приехала. Бецкой говорит, знать она с Кауницем конферировала, а мне кажется, что у нас на Москве много есть подобных барынь». Но относительно политической невыдержанности нельзя смотреть очень строго на поведение Марии‑Терезии: время ее царствования до окончания Семилетней войны, несмотря на всю свою тяжесть, отличалось простотою задачи; Мария‑Терезия привыкла считать себя обиженною, ограбленною, жертвою величайшей несправедливости; и вся ее деятельность имела целию возвратить похищенное, охранить отцовское наследство от дальнейших расхищений.

Борьба кончилась; утомленная ею, Мария‑Терезия хочет спокойно провести остальную жизнь, сохраняя славу честной, безукоризненной деятельности. Но тут, с одной стороны, сын‑соправитель, с другой – канцлер твердят постоянно: нельзя сохранять спокойного, страдательного положения; Россия усиливается, Пруссия усиливается, Австрия, если не хочет быть ими задавленною, также должна усиливаться, брать, что только попадется под руки; дело идет о целости монархии, о благе подданных; что станется с ними, если Австрия окажется слабее своих соседей? И Мария‑Терезия с горькими жалобами соглашается на меры, которые считает незаконными, которые отнимут у нее репутацию честности.

Мария‑Терезия сначала не хотела и слышать о свидании Иосифа с заклятым врагом своим Фридрихом II, но потом согласилась; согласилась на первое свидание, согласилась и на второе, при котором должен был присутствовать сам Кауниц, ибо дело шло уже не о первом знакомстве только, не о размене взаимными комплиментами и уверениями, что старая вражда забыта и готовы жить в дружбе, теперь Россия одержала блистательные победы над турками на суше и на море; надобно было принять общие меры, как бы остановить эти успехи, как бы помешать, чтоб мир не был очень выгоден для России, не дать ей решительного преобладания в Восточной Европе. Турция, которая в начале года не хотела мира, приглашала Австрию выгнать русских из Польши и поделить последнюю, теперь Турция, испуганная Кагулом и Чесмою, обратилась к Австрии с просьбою о посредничестве, не отказываясь просить о том же и Пруссию. «В этом случае, – писал Кауниц Иосифу, – несчастие послужило к добру: турки наконец захотели мира и нашего посредничества. Теперь надобно заставить Россию захотеть того и другого – в этом‑то все и дело, тут‑то и весь труд (hoc opus, hic labor). Это нелегко в настоящую минуту энтузиазма; однако я думаю, что это не невозможно, если король прусский этого искренне захочет, а хотеть этого требует его интерес».

В начале сентября (н. с.) в Нейштадте моравском последовало второе свидание Иосифа и Кауница с Фридрихом. «В прусском короле я не нашел ни всего хорошего, ни всего дурного, что об нем мне наговорили, – писал Кауниц Марии‑Терезии. – Фридрих начал разговор со мною с того, что сильно желает скорейшего заключения мира между Россиею и Портою; он хотел меня уверить, что это гораздо нужнее для нас, чем для него, ибо при несомненных успехах своего оружия русские перейдут Дунай, чего мы позволить не можем, и таким образом будем вовлечены в прямую войну с русскими, которая мало‑помалу может произвести всеобщую войну, а это должно предупредить в интересе человечества и в интересе прусском и австрийском. Заключение мира, по его мнению, не может представлять больших затруднений, ибо, вероятно, русские удовольствуются Азовом; относительно же Молдавии и Валахии удовольствуются тем, что там будут владетели, независимые от Порты; турки по печальному положению своих дел, конечно, не отвергнут таких умеренных условий; и надобно стараться, чтоб мир был заключен нынешнею же зимою. Я, – продолжает Кауниц, – услыхав такие необдуманные мысли, отвечал, что на подобных условиях мир заключить нелегко: турки могут выдерживать войну долее, чем Россия, да и перемена военного счастия не невозможна; кроме того, русская армия подвержена чуме, которая в короткое время может сделать столько зла русской империи, что самые большие военные успехи будут не в состоянии ее вознаградить; Россия не может иметь химерических идей разрушить Оттоманскую империю или отнять у нее сколько‑нибудь значительные области, зная, что мы, Австрия и Пруссия, не можем этого позволить. Король мне возразил, что я ошибаюсь насчет средств России продолжать войну, сухопутная война стоит ей очень дешево: до сих пор она обошлась ей в 200000 рублей; морская стоит немного дороже, но Россия сделала иностранный заем в 7000000 флоринов; русская императрица со времени вступления своего на престол значительно увеличила свои доходы, средства у ней для войны есть, и потому мы должны употребить все старания уговорить Порту и Россию к миру. Я отвечал, что мы готовы ускорить момент заключения мира, но без него все наши усилия останутся тщетны, особенно относительно России».

Во втором разговоре с Кауницем Фридрих, по словам австрийского канцлера, изменил предполагаемые условия мира. «Устроим мир как можно скорее, – сказал он, – русские, вероятно, будут требовать Азова и Крыма, но я надеюсь, что они отстанут от своих претензий на Молдавию и Валахию, быть может, даже не станут требовать, чтоб эти княжества имели владетелей, независимых от Порты». Кауниц повторял, что ускорение мира зависит от Фридриха, который должен употребить все свое влияние на русскую императрицу. «Вы не знаете русской императрицы, – отвечал король, – она очень горда, очень честолюбива, очень тщеславна, и поэтому ладить с нею трудно; так как она женщина, то с нею нельзя говорить, как мы говорим с министром; с нею надобно поступать осторожно, чтоб не раздражить ее. Впрочем, я последую вашим советам, только дайте мне оружие в руки, чтоб мне можно было ее напугать. Не можете ли вы написать Румянцеву, что вы надеетесь, что он не станет переходить Дунай; или не можете ли вы уговорить Францию объявить вам, что если русские перейдут Дунай и вы за это объявите войну России, то она пришлет вам на помощь 100000 войска; вы мне сообщите это известие, и я употреблю его в дело». Кауниц писал Марии‑Терезии, что он изумился, услыхав от такого умного государя такие детские идеи, и поспешил отвечать, что оба средства не годятся: первое, потому что нельзя грозить, не решившись заранее исполнить угрозу, и что один переход русского войска через Дунай не может служить достаточной причиною разрыва Австрии с Россиею; второе, потому что Россия сочтет подобное объявление Франции шуткой и не обратит на него никакого внимания.

Напрасно австрийский канцлер поспешил назвать идеи Фридриха II детскими. Прусский король достиг своей цели: ему было нужно знать, в какой степени Австрия вместе с Франциею своим вмешательством в русско‑турецкие отношения могли препятствовать его собственным планам; и Кауниц проговорился, что Австрия не решилась на войну и, конечно, не решится, не станет грозить, ибо не имеет средств привести угрозу в исполнение, даже переход Румянцева через Дунай не вызовет с ее стороны никакого движения; что, наконец, связь Австрии с Франциею, по‑видимому столь внушительная, в сущности не представляет ничего важного. Фридрих увидал, что дело в его руках, что Австрия без него не двинется и будет служить для него орудием.

В Нейштадте было решено, что Фридрих передаст в Петербург желание Порты вступить в мирные переговоры при посредстве Австрии и Пруссии. Кроме того, были приняты условия дальнейших отношений Пруссии к Австрии не в виде договора, но письменно, и эта записка названа «Политическим катехизисом»; из нее для нас замечательны следующие статьи: «Ни один из двух дворов во всем том, что не будет прямо противно его интересам, не воспротивится выгоде другого, если дело не будет чрезвычайной важности. Если же дело будет идти о приобретениях значительных или очень важных, то об этом дружески предупредят друг друга и заблаговременно условятся о взаимной и пропорциональной выгоде, на которую один из двух дворов не только согласится, но в получении которой будет добросовестно содействовать другому, если нужда того потребует». Эти статьи важны для нас по отношению к захвату австрийцами польских областей Ципса, Новитарга, Чорстына и богатых соляными копями местностей Велички и Бохни под предлогом, что эти земли до 1412 года принадлежали Венгрии, а в это время были заложены Польше. Занятие войсками этих земель произошло прежде нейштадтского свидания, но объявление со стороны Австрии, что она вспомнила то, о чем забыла с 1412 года, и присоединяет к Венгрии принадлежащие ей когда‑то земли, произошло гораздо позднее свидания, именно в конце ноября 1770 года. Мы не станем утверждать, что насчет этого занятия было соглашение в Нейштадте, что тут же была речь вообще о разделе Польши; очевидно одно, что «Политический катехизис» был предложен в объяснение захвата означенных польских областей, который подходил под первую часть катехизиса как приобретение нечрезвычайной важности. Когда катехизис был принят Фридрихом, то венский двор и объявил, что удерживает за собою занятые земли как прежде принадлежавшие Венгрии. Понятно, что если Австрия первая воспользовалась катехизисом, то надобно было ждать, что воспользуется им и Фридрих. По возвращении из Нейштадта Иосиф и Кауниц один сильнее другого внушали Марии‑Терезии, что с содействием прусского короля все пойдет хорошо, а без него нельзя ничего предпринимать, и Кауниц прямо представлял, что Фридриха за войну против России надобно вознаградить Курляндиею и Семигалиею. «Конечно, – замечал Кауниц, – королю гораздо было бы приятнее получить польскую Пруссию и епископство Вармийское, но такие приобретения были бы очень значительны, и Австрия не могла бы никак согласиться на них без соответственного увеличения своих владений; это увеличение должно произойти вследствие присоединения земель от Польши и от Турции по соглашению с обеими державами». «План раздела, – отвечала Мария‑Терезия, – широко задуман; но он выше моих понятий». Иосифа не останавливали эти замечания матери; после свидания с Фридрихом политика захвата взяла верх в Вене, здесь уже не боялись более русских успехов в войне с турками. По мнению Иосифа, Тугут должен был уговаривать Порту, чтоб она не заключала слишком невыгодного для себя мира с Россиею, должен был уверить ее, что сохранение Турции и ее благосостояния Австрия принимает горячо к сердцу и окажет ей сильную помощь по требованию обстоятельств и в надлежащее время. «Образ наших действий определен, – писал Иосиф брату Леопольду, – он состоит в том, чтоб представлять королю прусскому все опасности от усиления России и предложить ему действовать вместе всеми средствами для воспрепятствования этому; если он не предложит ничего, то мы по крайней мере будем препятствовать скорому и постыдному миру, какой может заключить Порта. Другая кампания ослабит обе воюющие стороны и может или уменьшить выгоды России, или увеличить их в такой степени, что мы должны будем действовать. Это может произойти двояким образом: 1) если русские прорвутся через Дунай и пойдут к Адрианополю, то для нас наступит время двинуть войска на Дунай для отрезания им обратного перехода, что принудит их к поспешному отступлению, во время которого армия их может быть уничтожена; и турки, спасенные от погибели, легче согласятся на вознаграждение наших издержек, т.е. на уступки части Валахии, отданной по Белградскому миру и лежащей между Банатом, Трансильваниею, Дунаем и рекою Алтою; 2) если русские будут угрожать Константинополю и всей империи нападением со стороны моря, прорвавшись чрез Дарданеллы, тогда нам необходимо будет занять ближайшие к нам провинции прежде, чем займут их русские. Для этих двух случаев императрица решилась приготовить 50000 войска и велела сделать заем в четыре миллиона». Фридрих II исполнил принятое им на себя поручение: 14 сентября (н. с.) он написал русской императрице письмо с увещанием к миру и с предложением своего посредничества, которого просила Порта: «Если в качестве доброго и верного союзника я могу сообщить вам свои мысли, то мне кажется, что в настоящую минуту мир необходим для избежания всеобщей войны, которую Франция старается воспламенить в Европе; мне известны ее движения в Вене с целию ожесточить и возбудить зависть во всех сердцах. Ваше и. в‑ство уничтожите эти пагубные намерения, прекратив войну, столь славную для вашего оружия, для ваших обширных планов, для блеска вашего царствования, и показавши при заключении мира знаки умеренности». Распространяясь о значении умеренности и милосердия для великих земли, Фридрих обращал внимание Екатерины на польские смуты, на необходимость их окончания прочным, а не временным только примирением, а для этого указывал на необходимость диссидентам умерить свои требования, о чем они сами должны просить императрицу. Он выражал уверенность, что австрийцы соединятся с ним и заставят конфедератов подписать новые условия. 16 сентября это письмо Фридриха было представлено Совету, после чего гр. Панин предложил отвечать прусскому королю: 1) что прежде начатия каких‑либо переговоров с турками надобно стараться об освобождении Обрезкова и после освобождения никак не оставлять его в Константинополе, ибо и теперь может случиться то же, что в 1714 году, когда турки русского министра в тюрьму сажали и выпускали, смотря по обстоятельствам; 2) что относительно посредничества особа прусского короля, как искреннего нашего союзника, нам очень приятна, когда турки сами выбрали его посредником; но при этом надобно признаться, что нас приводят в беспокойство деликатные отношения к английскому двору, который с начала войны употребил все средства для восстановления спокойствия и оказывал нам всевозможные услуги при проходе наших эскадр, почему мы обещались признать его посредником в случае надобности; посредничество венского двора приводит нас еще в большее беспокойство: опасно, чтоб Франция по примеру англичан не вмешалась в посредничество, чего мы отнюдь допустить не намерены. На основании всего этого просить короля, чтоб он вместе с венским двором уклонился от имени посредника; а мы с своей стороны будем производить переговоры с полною откровенностию и принимать всякие представления берлинского и венского дворов. Если же необходимо надобно будет принять медиацию, продолжал Панин, то надобно будет стараться призвать к ней Англию, а Францию не допустить, и предложил свое мнение, на каких условиях может быть заключен мир с турками. Эти условия были: 1) удержать за собою Азов и Таганрог и требовать свободы для наших купеческих судов проезжать из Азовского в Черное море; 2) истребовать генеральную амнистию всем тем, которые для своей защиты подняли против Порты оружие; если же между тем наш флот овладеет каким‑нибудь островом в архипелаге, то и его надобно выговорить; 3) татарам, если они отторгнутся от власти турецкой, оставаться в независимости; 4) справедливость требовала бы удержать княжества Молдавское и Валашское для вознаграждения военных убытков, которые простираются до 25 миллионов; но так как ее и. в‑ство с самого восшествия своего на престол своею политическою системою изволила доказать всем чужестранным дворам, что она не ищет распространения своей империи приобретением земель, то требовать, чтоб в вознаграждение военных убытков княжества эти были нам оставлены на столько лет, во сколько уплата за военные издержки быть может выбрана из годовых их доходов; но императрица пожертвует и этим вознаграждением, если Молдавия и Валахия объявлены будут независимыми и Дунай будет поставлен турецкою границею. Мнение Панина относительно ответа прусскому королю было принято, и в этом смысле было написано письмо императрицы к Фридриху II, где отклонялось посредничество и принимались с благодарностию добрые услуги верного союзника: добрые услуги могли начаться только по получении визирского ответа на предложение графа Румянцева. В своем письме к Фридриху по поводу необходимости отклонить французское посредничество Екатерина называет герцога Шуазеля «заклятым врагом своего государства и своей особы».

Посредничество было отклонено, но 1 октября приехал в Петербург особого рода посредник. Летом, когда Фридрих сбирался на свидание с императором Иосифом, брат его принц Генрих отправился в Стокгольм для свидания с сестрою королевою шведскою. Естественно, что сближение Пруссии с Австриею, выражавшееся в повторительном свидании их государей, не могло производить в Петербурге благоприятного впечатления уже и потому, что такое сближение могло в разных странах, особенно враждебных к России, радовать мыслию о соответственном ослаблении русско‑прусского союза. Для противодействия такому мнению Екатерине естественно было желать, чтоб принц Генрих из Стокгольма заехал в Петербург, ибо это свидание по значению принца, по его дружбе и влиянию на брата могло заменять свидание с самим Фридрихом. Свидание с принцем Генрихом было желательно особенно потому, что он возвращался из Швеции, а шведские дела очень беспокоили; от родного брата враждебной королевы шведской можно было узнать то, о чем не могли сообщить Остерман и Стахиев; ему можно было сделать важные внушения, могшие иметь влияние на дальнейшее поведение королевы. Екатерина написала Фридриху письмо, в котором изъявляла желание видеть принца Генриха в Петербурге. Фридрих немедленно дал знать брату, что он должен согласиться на желание русской императрицы; для его пребывания в России король ставил две цели: установить благоприятные отношения между императрицею Екатериною и сестрою их шведскою королевою и содействовать ускорению мира.

Чтоб понять поведение принца Генриха в Петербурге и смысл переписки с ним Фридриха II, мы должны припомнить основания политики последнего, как она выяснилась до сих пор из его поступков и слов. Ему прежде всего нужен был мир, который бы остановил успехи России в Турции и усиление влияния ее в Польше. Если бы Россия, напуганная им относительно вооружений Австрии, всеобщей войны, согласилась на мир с Турциею с приобретением каких‑нибудь ничтожных выгод, согласилась и на окончание польских дел с уступкою в диссидентском вопросе, то Фридрих мог и на этом успокоиться: он освобождался от неприятной уплаты субсидий по союзному договору, он останавливал усиление России, давал выгодный мир Турции, успокоивал Австрию, всю Европу, в Польше отстранял русское влияние на второй план, заставляя Россию уступить в своих требованиях, – одним словом, являлся с главным, решающим значением в делах Европы, приобретал первенствующее положение, тогда как до сих пор его раздражала мысль, что на него смотрят как на сателлита России, покорное орудие ее государыни. Перед свиданием с Иосифом, в июне, Фридрих писал брату Генриху: «Мое маленькое путешествие в Моравию расположит к миру русскую императрицу более, чем все войска и смотры в мире. Австрийцы устраивают магазины на венгерских границах; сказать правду, я их не считаю значительными, но я преувеличу дело в Петербурге до последней крайности и надеюсь, что мир будет заключен будущею зимою или в будущем году война может стать всеобщею». Потом события в Дании еще более усилили в нем надежду на мирное расположение русской императрицы. «Французы изловчились в Дании свергнуть Бернсторфа, – писал он тому же принцу Генриху, – это событие, наверное, отторгнет Данию от русского союза, что может быть только выгодно для нас, ибо мы останемся единственным союзником России, и датские перемены должны заставить императрицу желать мира». Но конечно, Россия не согласится заключить мира с Портою на умеренных, по понятиям других держав, условиях; и Фридрих решил воспользоваться рождавшимися отсюда осложнениями для известных земельных приобретений; при этом главным для Фридриха условием было, чтоб эти приобретения достались путем мирных переговоров, чтоб для них ему не нужно было вовлекаться в войну; кроме того, для Фридриха было чрезвычайно важно не допустить Россию до сближения с Австриею по делам турецким, что повело бы к восстановлению елисаветинской политики и поставило бы его в одиночное положение.

Мы видели, что Фридрих в своих мемуарах, признаваясь в посылке так называемого Линарова проекта в Петербург с целию испробовать почву, скрыл при этом очень важные, существенные обстоятельства. По его словам выходит, что в Петербурге не обратили на проект внимания вследствие обаяния военных успехов, тогда как Панин принял проект очень сериозно и немедленно представил свой, так сказать, контрпроект, приглашая Пруссию и Австрию соединиться с Россиею для изгнания турок из Европы, после чего Австрия получит вознаграждение из областей Порты, а Пруссия – из польских. Но этот русский проект не мог понравиться Фридриху, которому хотелось сделать Россию и Австрию соучастницами раздела Польши, и принц Генрих мог настаивать в Петербурге только на принятии этого проекта.

Принц Генрих вначале произвел на императрицу и ее двор самое неблагоприятное впечатление. Он был вовсе не похож на брата своего, короля. Сколько последний отличался любезностию, умением вести неистощимые разговоры обо всем, говорить необыкновенно живо и остроумно, настолько принц Генрих был сериозен, молчалив, тяжел в обществе; насколько Фридрих на письме и в разговоре умел забрасывать, утомлять собеседника, перебегая от предмета к предмету (что так не нравилось Кауницу), нападать врасплох, выведывать, что ему было нужно, тогда как сам был чрезвычайно осторожен, не позволял себе высказываться до последнего предела, таил, прикрывал самые заветные свои желания, заставляя других людей или обстоятельства вести к их осуществлению, настолько у Генриха недоставало этой, так называемой дипломатической, ловкости: он или упорно отмалчивался, или говорил только о том, чего хотел достигнуть, и говорил прямо, без обходов и был для Фридриха драгоценным человеком, когда в конце 1770 года надобно было во что бы то ни стало порешить дело тем или другим из означенных способов. Наружность принца Генриха также не могла уменьшать неблагоприятного впечатления, производимого холодностию его обращения, в ней не было ничего, что бы заставляло предугадывать человека, знаменитого талантами и происхождением. Он был ниже среднего роста, очень сух, что представляло поразительную несоразмерность с необыкновенно густыми и вьющимися волосами, которые были зачесаны в огромный тупей; у него был высокий лоб и большие глаза; взгляд его отличался проницательностию и наблюдательностию; но во всей наружности не было ничего приятного; ходил он переваливаясь. Под первым впечатлением Екатерина писала Алексею Орлову: «Вчерась (2 октября) был впервой во дворце прусский принц Генрих, и он при первом свидании так был нам легок на руке, как свинцовая птица, а что умен, то уж очень умен, и сказывают, что как приглядится, то он будет обходителен и ласков; но первый раз он был так штейф, что он мне наипаче надоел, но притом должно ему ту справедливость отдать, что штейф – одна фигура его, а впрочем, он все то делал, что надлежало, с большой ко всем атенциею, только наружность его такова холодна, что на крещенские морозы похожа». Но придворных заняла преимущественно эта непривлекательная наружность, и особенно доставлял им большое удовольствие тупей принца. Начались шутки, остроты; говорили, что Генрих похож на Самсона, что вся его сила в волосах, что, зная это и помня о судьбе израильского богатыря, принц не подпускает к себе никакой Далилы; говорили, что он похож на комету, являвшуюся в прошлом году и напугавшую северных и восточных государей страхом важных перемен: у нее было небольшое ядро и огромный хвост.

Комета действительно предвещала важные перемены. Фридрих II был рассержен уклонением русского двора от его посредничества в мире с Портою: он терял важное значение примирителя и мог опасаться, что в переговорах один на один Россия может выговорить у турок больше, чем сколько, по его мнению, было нужно приобресть ей. Получивши письмо Екатерины с отстранением посредничества, Фридрих писал Генриху: «Я решил не вмешиваться ни в мирные переговоры с Турциею, ни в польские дела, оставаться простым зрителем событий. В Петербурге могут принимать наше посредничество или нет, но не надобно позволять, чтоб они открыто смеялись над нами». Через пять дней по приезде принца Генриха императрица объявила, что она желает мира и рада положиться на посредничество короля в Константинополе, но надобно подождать ответа визиря на письмо Румянцева и освобождения Обрезкова. Генрих заметил потом Панину, что двойные переговоры чрез Румянцева и чрез Пруссию только повредят делу: Панин отвечал, что посредством сношений Румянцева желают только удостовериться, думает ли Порта вообще вступить в переговоры. Союзники расходились: для Пруссии было важно овладеть мирными переговорами, привести к миру сообразно с своими интересами; для России было важно знать в случае неудачи мирных переговоров, в какой степени она может рассчитывать на своего союзника – короля прусского, в какой степени могли измениться его отношения к России вследствие сближения с Австриею. В половине октября императрица, отведя принца Генриха в сторону, спросила его: если мир не состоится, то присоветует ли он ей переводить армию через Рубикон (так она называла Дунай). Принц, которому брат твердил в своих письмах, что никак не должно переходить чрез Рубикон, принц отвечал, что это в высшей степени взволнует австрийцев, французы станут толкать их вперед, и возгорится всеобщая война; хотя прусский король и не допустит, чтоб предприятия России были остановлены, однако Пруссия должна будет управляться с французами, «Так мы должны заключить мир, – сказала Екатерина, смеясь. – Я хочу мира, – продолжала она, – но султан человек дикий, и французские подущения не позволят ему быть благоразумным». «Король, мой брат, образумит его, если в. величество вверите ему свои интересы», – сказал принц. «Прежде января дело не уяснится», – отвечала императрица.

Принц Генрих сильно настаивал также на составлении умиротворительного плана для Польши и привлечении Австрии к этому делу, но встречал большое недоверие к австрийцам. Принц уведомлял брата о разногласии между Орловым и Паниным: первый хотел заключения мира безо всякого посредничества; Панин желал вести дело сообща с Пруссиею и Австриею. Но мы уже видели, как Панин при этом расходился с желаниями Фридриха II, требуя, чтоб Австрия и Пруссия объявили войну Порте, за что Австрия получит вознаграждение в Турции, а Пруссия – в Польше. Панин в разговоре с принцем упомянул о выгодах, которые венский двор мог бы получить, если б вступил в войну против Порты вместе с Россиею. Принц, по его словам, отвечал лаконически. Продолжать разговор, прерванный этим лаконическим ответом, явился к принцу Сальдерн. Он начал вопросом: разве Панин не говорил о выгодах, которые может требовать Австрия? «Да, говорил, – отвечал принц, – и если хотят заниматься политическими мечтами  , то в случае невозможности заключения мира с турками можно было бы подумать о том, чтобы заключить тройной союз между Пруссиею, Россиею и Австриею, в котором установить взаимные выгоды трех государств, а затем турки скоро были бы принуждены к миру». Здесь выражение «политические мечты» недолжно смущать нас, ибо и Фридрих II в переписке с Сольмсом называл Линаровский план мечтою. Сальдерн также не принял предложение Генриха за мечту и спросил, может ли он эти идеи сообщить графу Панину. Принц отвечал, что не желает быть впутанным в дело из боязни новых на себя порицаний короля. А в письме к королю Генрих писал: «Ты этим разговором нисколько не компрометирован, и если мир с турками в этом году не состоится, то для меня открывается возможность оказать тебе услугу в предположении, что ты можешь уговорить венский двор вступить в те же самые интересы и содействовать твоим интересам, как я этого желаю». Фридрих отвечал, что внушение Панина и Сальдерна о тройном союзе против Турции не имеет смысла, потому что турки настойчиво требуют мира. Если русские воспротивятся миру, то добровольно устремятся в новую войну, и в таком случае он, прусский король, будет иметь право отказаться от платежа субсидий; венский двор никогда не отделится от Франции; Кауниц сказал ему достаточно ясно, что его двор будет поддерживать равновесие на Востоке и не допустит, чтоб Россия перешла Дунай и утвердилась в соседстве Австрии. Поэтому в Петербурге должны покинуть всякую надежду привлечь Австрию разделом турецких завоеваний. «Я, – писал король, – не пожертвую ни за что благом и выгодами своей страны завоевательным намерениям другой державы. И какую там конвенцию хотят они заключить со мною? Какую землю они мне обещают? Для приобретения этой земли я должен навязать себе на шею все военные силы Австрии и Франции, не имея ни одного союзника, который бы меня поддержал! Это не соответствует ни нашим истощенным в последнюю войну силам, ни настоящему положению Европы. Итак, чтоб там не переходили Рубикона, и не нужно мне никакой конвенции. Будем стараться заставить их как можно скорее заключить мир, или пусть ведут войну одни с кем угодно. Я заключил союз с Россиею для своих выгод, как Австрия заключила союз с Франциею, а не для того, чтоб под русскими знаменами вести пагубную войну, от которой мне ни тепло ни холодно. Жду известия, хотят ли русские продолжать войну. Ты им напомнишь, что мои обязательства не простираются так далеко, я не могу вовлечься в предприятие, где весь риск на моей стороне, ибо я рискую потерять все мои прирейнские владения». Письма эти очень любопытны, но, разумеется, историк должен пользоваться ими осторожно. Так, Фридрих пишет, будто Кауниц сказал ему, что Австрия не допустит перехода русских войск через Дунай, тогда как австрийский канцлер прямо сказал, что переход через Дунай не может служить достаточною причиною для явного разрыва Австрии с Россиею.

В России хотели тройного союза против Турции; а в Пруссии хотели его для раздела Польши. Панин говорил принцу Генриху, что по секрету хочет ему открыть, какая это прекраснейшая и счастливейшая идея, идея тройного союза между Пруссиею, Россиею и Австриею, другие европейские державы не осмелятся препятствовать мероприятиям и планам такого могущественного союза. Принц Генрих уведомлял брата, что в случае неудачи тройного союза в Петербурге думают, какие бы выгоды предоставить Пруссии, чтобы она одна приняла участие в войне: будут согласнее на вознаграждение в Германии, чем в Польше. Но Фридрих по‑прежнему не хотел слышать об участии Пруссии в войне и твердил, что Австрия для Франции никогда не вооружится против турок для раздела пирога с Россиею, нечего об этом и думать! «Мир, мир как можно скорее, не предлагая невыносимых и слишком унизительных условий туркам. Если начнется всеобщая война, то на меня обрушится вся тяжесть. Предполагая счастливый исход, я при заключении мира сохраняю свои настоящие владения, но области и армия будут разгромлены и государственные доходы пойдут в пользу России, за что мне заплатят изящным комплиментом и собольей шубой. Боюсь, чтоб меня не стали доить, как корову». Цель всех этих настаиваний на мире ясна: только вынудив Россию высказаться решительно и точно насчет условий мира, Фридрих мог приступить к делу с той или другой стороны; только при объявлении Россиею условий определялись бы и намерения Австрии. Проволочка дела тяготила Фридриха, он спешил к развязке, к развязке мирной, без «прекраснейших и счастливейших идей», о которых толковали в Петербурге.

Наконец из Константинополя пришел ответ на письмо Румянцева к визирю; ответ состоял в том, что султан уже известил Австрию и Пруссию о своем желании мира и ждет от этих держав первых сообщений. Тогда императрица 9 декабря отправила Фридриху письмо, начинавшееся так: «Я не полагаю границ моему доверию к в. в‑ству как моему лучшему другу и вернейшему союзнику, сообщая в величайшем секрете мой план и мои самые тайные мысли относительно мира с Портою. Делая в. в‑ство хранителем всех моих намерений, я нахожусь в полном убеждении, что вы сделаете из них лучшее употребление, какого я могу ожидать от вашей дружбы и от вашей скромности, в то время и при тех обстоятельствах, какие вы сами сочтете удобнейшими для защиты оснований моего справедливого дела, для оправдания правоты моих намерений, для обнаружения моего действительного бескорыстия и, наконец, для ускорения мира; во всем этом я вполне полагаюсь на мудрость, знание и великую проницательность в. в‑ства. Я должна здесь обратить особенное внимание в. в‑ства на то, что возвращение моего министра Обрезкова должно последовать прежде открытия переговоров, даже прежде всякого приступа к делу. Давши мне это удовлетворение, необходимое для моей личной славы и для блага моей страны, если турки захотят отправить своих уполномоченных в какую‑нибудь местность Молдавии или Польши, то я отправлю туда своих и буду смотреть как на добрую услугу со стороны в. в‑ства, если вы прикажете вашему министру в Константинополе расположить Порту к этому. Относительно тех внушений, какие в. в‑ство сочтете нужным ей сделать, ваше благоразумие скажет вам, что мой план в том виде, как я его вам сообщаю, составлен только для доверия и дружбы и нельзя его сообщать неприятелю. Это было бы слишком рано, и, когда время для этого наступит, надобно будет обработать его в другой форме и в других выражениях».

Точно так же и относительно Австрии, полагаясь во всем на Фридриха, императрица писала, что, по ее мнению, нельзя сообщать венскому двору копию с ее плана, разве будет твердая уверенность, что этот двор обратится к лучшим взглядам относительно России и не руководится уже прежним пристрастием. Но императрица замечала, что, с другой стороны, слишком большою сдержанностию и холодностию относительно венского двора она не желает противодействовать той пользе, какая может произойти от сближения с ним для русско‑прусского союза: «Если б вследствие такого сближения можно было отвлечь Австрию от настоящей ее нелепой системы и заставить войти в наши виды, то Германии было бы возвращено ее естественное состояние и австрийский дом посредством другой перспективы был бы отвлечен от своих видов на владения в. в‑ства, а виды эти поддерживаются его настоящими связями» К письму были приложены условия мира с турками. Это были известные уже нам условия, предложенные Паниным Совету в заседании 16 сентября, с прибавкою одного условия, что обе Кабарды отходят к России.

Эти условия, по словам Фридриха, произвели на него самое неприятное впечатление, отнявши всякую надежду на мир. «У меня волосы стали дыбом, когда я получил русские мирные предложения, – писал он брату Генриху в Петербург. – Никогда не решусь я предложить их ни туркам, ни австрийцам, ибо поистине их принять нельзя. Условие о Валахии никоим образом не может приладиться к австрийской системе: во‑первых, Австрия никогда не покинет французского союза; во‑вторых, она никогда не потерпит русских в своем соседстве. Вы можете смотреть на эти условия как на объявление войны. Над нами смеются. Я не могу компрометировать себя в угоду России; я им сделаю несколько замечаний насчет последствий их предложений, и если они их не изменят. то я их попрошу поручить дело какому‑нибудь другому государству, а я выхожу из игры, ибо вы можете рассчитывать, что австрийцы объявят им войну; это слишком, это невыносимо для всех европейских государств! Государства управляются своими собственными интересами; можно делать угодное союзникам, но всему есть границы. Этого проекта я не сообщу ни в Вену, ни в Константинополь, ибо это все равно что послать объявление войны. Итак, если не умерят проекта во многом, то я отказываюсь от всякого посредничества и предоставляю этих господ собственной судьбе; вам больше ничего не остается, как удалиться приличным образом, ибо нечего больше делать, нечего даже больше надеяться от этих людей».

Предположим, что мирные условия могли показаться Фридриху очень тяжелыми, но все же не было причины приходить от этого одного в такое раздражение и волосам становиться дыбом. Во‑первых, зачем было повторять, что он не может сообщить условий ни в Вену, ни в Константинополь, когда сама Екатерина просила его именно не сообщать их ни австрийцам, ни туркам, делала из них еще тайну, которую открывала ему одному, следовательно, это вовсе не был ультиматум. Во‑вторых, Фридрих гораздо прежде знал об этих мирных условиях, и волосы не становились у него дыбом на голове; мы видели, что он говорил об этих условиях Кауницу в Нейштадте, говорил, что, по всем вероятностям, русские будут настаивать на удержании Азова и Крыма, но он надеется. что они отстанут от своих претензий насчет Молдавии и Валахии, быть может, даже  от требования независимости от Порты для тамошних владетелей. Мало того, в письме к принцу Генриху от 1 октября (н. с.) Фридрих пишет: «Императрица, впрочем, умеренна в своих требованиях, так что все заставляет меня надеяться окончания этой несчастной войны». В письме от 8 октября пишет: «Императрица сообщила мне условия, на которых она рассчитывает заключить мир; я их нахожу столь умеренными, что не сомневаюсь в их принятии». Наконец, в письме от 12 ноября Фридрих пишет: «Умеренность, с какою эта государыня постановляет мирные условия с турками, венчает картину стольких ее великих дел и прибавляет в нее последний блеск, ибо прекрасно прощать врагам своим и еще прекраснее не утеснять их, когда их можно сокрушить». Что условия, сообщенные в сентябре в главных пунктах, были те же, какие были сообщены и в декабре, доказывают разговоры Фридриха с Кауницем, где он выставляет Азов, Крым и дунайские княжества, причем последние или остаются за Россиею на известный срок, или объявляются независимыми; и любопытно, что Фридрих не говорит Кауницу о независимости татар, а прямо о присоединении Крыма к России, следовательно, первоначальные требования были обширнее последующих, а Фридрих называл их умеренными. Наконец, нам известны разговоры, происходившие в конце года между Фридрихом и новым австрийским посланником при его дворе фан‑Свитеном. Король  : Надобно заключить мир, поверьте мне, надобно заключить мир! Фан‑Свитен  : Мы не желаем ничего более, как видеть заключение мира, но на условиях сносных. Король  : Что вы называете условиями сносными? Фан‑Свитен  : Такие, которые не будут содействовать усилению России, настоящему или будущему, и не ослабят Турцию в такой степени, что ее существование сделается ненадежным. Тут посланник заметил, что присоединение Крыма к России по своим последствиям не может принадлежать к числу сносных условий. Король  : Ах да, Крым! Я об нем и забыл; они (русские) хотят, чтоб он получил независимость; это можно им уступить. Фан‑Свитен  : Эта независимость Крыма – пустое слово: рано или поздно страна эта, населенная народом воинственным и обладающая гаванями на Черном море, сделается русскою провинциею и усилит могущество России в очень значительной степени. Король  : Да нет, дело идет только о буджакских татарах, у которых столица Бакчисарай. Фан‑Свитен  : Этот город, государь, есть столица Крыма; буджакские татары, сколько мне известно, живут между Бендерами и Дунаем. Король  : Пожалуй, так, признаюсь, что я не очень хорошо знаком с этою страною: я лучше знаю другие страны Европы; но во всяком случае можно сделать так, как князь Кауниц говорил мне в Нейштадте: позволить установить независимость татар, какие бы они ни были, а потом посредством интриг побудить их снова подчиниться Порте. Фан‑Свитен  : Это средство не верно и не соответствует вовсе явной опасности, когда будет позволено русским утвердиться в Крыму и на Черном море: благодаря средствам, которые доставит им это положение для распространения торговли и построения флота, они увидят возможность делать самые смелые предприятия. Король  : Торговля – это средство медленное; поверьте мне, у них есть лучшие. Русская императрица значительно улучшила свое государство. Она поставила образцом себе Петра I, она следует планам этого государя; меня уверяли, что проект морской экспедиции в Левант найден между его бумагами.

Этот разговор происходил до получения письма Екатерины и условий мира с турками. После их получения Фридрих отозвался фан‑Свитену об условиях в тех же выражениях, в каких он писал принцу Генриху, называл их чрезмерными, невыносимыми, на которые Австрия может отвечать только объявлением войны, но не открыл этих страшных условий; и фан‑Свитен никак не мог догадаться, что в этих условиях не было ничего нового для его двора, кроме разве архипелажского острова.

Итак, в раздражении Фридриха мы имеем право видеть раздражение притворное, с целью напугать русский двор и заставить его принять скорее другие меры для улажения дела, более согласные с интересами прусского короля, напугать точно так же и австрийцев могуществом России, ее непомерными требованиями, не говоря ни слова, согласна ли Пруссия действовать заодно с Австриею для сокращения этих требований, все опять с тою же целью, чтоб Иосиф и Кауниц скорее склонили Марию‑Терезию войти в соглашение относительно Польши. Если допустить в прусском короле истинное раздражение, то причины его должно искать не в мирных условиях. Фридриха могло сильно раздражить то место в письме Екатерины, где она говорила об открытии для Австрии других видов, которые бы заставили ее забыть о Силезии. Опять это невыносимое для Фридриха стремление России сблизиться с Австриею, открывши ей виды на турецкие владения; а Пруссия выиграет от этого только то, что Австрия позабудет о Силезии; даже о вознаграждении Пруссии за счет Польши ни слова! Кроме того, принц Генрих уведомил брата о своем разговоре с Паниным относительно мирных условий. Когда принц сказал, что Австрия сочтет вредною для своих интересов уступку России дунайских княжеств, то Панин отвечал: «Тогда эти земли можно сделать независимыми». «Но кому в таком случае они будут принадлежать?» – спросил опять принц. «Это для императрицы все равно, – отвечал Панин, – лишь бы не туркам». «Но если Австрия их потребует себе?» – спросил Генрих. «Почему же нет, – отвечал Панин, – если Австрия станет поступать прямо и захочет быть другом с нами и с вами?» Потом Генрих писал брату: «Если бы венский двор не так крепко держался Франции, то был бы в состоянии выгодно обделать свои дела. Генерал Бибиков, друг Панина и в милости у императрицы, говорил мне о выгодах, какие венский кабинет может получить при заключении мира, и прибавил, что тогда было бы справедливо, чтоб и Пруссия также получила выгоду. В Вене имеют неправильное понятие о здешнем образе мыслей. Здесь согласились бы на все, лишь бы только вознаграждения были на счет Турции, здесь были бы довольны меньшею частью добычи».

Но к счастию для Фридриха, Австрия уже сделала шаг, который должен был повести к развязке, согласной с интересами Пруссии, захватив польские земли и распоряжаясь ими, как своими. Но прежде чем рассказывать, какие следствия это известие имело в Петербурге, посмотрим, какое впечатление произвело оно в Польше. Уже в июне носились здесь крепкие слухи о разделе, который приписывали самому польскому королю. Французский резидент в Данциге Жерар писал своему двору: «Меня уверяют, что Станислав‑Август предлагает берлинскому двору польскую Пруссию, а венскому – Краковский палатинат с условием, чтоб оба этих двора не только поддерживали его на престоле, но и обеспечили ему наследственность; как на основание известия указывают на письмо курфюрстины саксонской». В ноябре, когда узнали, что австрийцы захватили польские староства, тот же Жерар писал: «Из занятия австрийцами известных польских земель заключают, что раздел есть дело решенное. Некоторые из землевладельцев занятых округов находятся в Данциге, и я утешаю их, говоря, что, положим, будет раздел и он будет на основании каких‑нибудь подлинных и признанных прав, и в таком случае австрийское правительство не ограбит настоящих владельцев». Наконец в декабре Жерар писал: «Два прусских полка вошли в Великую Польшу и расположились вдоль по Варте: трудно, чтобы поляки не смотрели на это как на предвестие раздела республики». Так была укоренена везде мысль о разделе, так ждали его с часа на час и были уверены, что между обоими дворами было на этот счет соглашение. В Петербурге в самом конце декабря у императрицы вечер, принц Генрих тут. Екатерина шутя (en badinant) говорит ему, что австрийцы овладели в Польше двумя староствами и водрузили на их границах императорские орлы. Она прибавила: «Но почему же и все не будут брать таким образом?» Генрих отвечал, что король, его брат, хотя и оцепил войсками польские границы, однако не занял староств. Императрица продолжала смеяться и сказала: «Но отчего же и не занять?» Нас не может не остановить этот смех Екатерины; мы видели, что на застращивание австрийцами и всеобщею войною она отвечала также со смехом: «Итак, мы должны заключить мир». Этим смехом она заявляла, что очень хорошо понимает, к чему ведет дело ее верный союзник, понимает, что австрийцы одни нисколько не опасны и до свидания Иосифа и Кауница с Фридрихом никогда не посмели бы распорядиться в польских владениях так, как распорядились теперь. После разговора с императрицею подошел к принцу Генриху граф Захар Чернышев и стал говорить о том же предмете. «Зачем, – сказал он, – вы не займете епископства Вармийского; надобно, чтоб каждый получил что‑нибудь». Эти слова Чернышева не могут нас удивить: он понимал, что благодаря австрийскому движению проект его, положенный под сукно, может быть оттуда вынут. Уведомивши об этих речах брата, Генрих писал: «Хотя все это говорилось в шутку, однако видно, что разговоры эти имеют значение, и я не сомневаюсь, что для тебя открывается большая возможность воспользоваться этим случаем. Граф Панин недоволен поступками австрийцев, овладевших польскими землями. Он мне ни слова не сказал об епископстве Вармийском. Все это происходит от разделения мнений между членами Совета; те из них, которые желают увеличения русских владений, хотят, чтоб все взяли, а вместе со всеми и Россия, тогда как граф Панин стоит за спокойствие и мир. Однако я постараюсь еще уяснить это дело и остаюсь при том мнении, что ты не рискуешь ничем, если овладеешь под каким‑нибудь предлогом Вармийским епископством, в случае если действительно справедливо, что австрийцы овладели двумя староствами».

Таким образом, в конце 1770 года польский вопрос опять выдвигается с важным, решающим значением. Но что же в этом году делалось в Польше?

Конфедератская война продолжалась с прежним характером. Суворов, который в этой войне начал выдаваться вперед сперва в чине бригадира, а с 1770 года в чине генерал‑майора, Суворов был истомлен этою войною и жаждал перевода в армию, действовавшую против турок, он писал: «Здоровьем поослаб; хлопот пропасть, почти непреодолеваемых; трудности в их будущем умножаются; во все стороны наблюдение дистанции почти безмерной; неуспеваемый перелет с одного места на другое; неожидаемое в необходимой нужде подкрепление; слабость сил; горы, Висла, Варшава. Коликая бы то мне была милость, если бы дали отдохнуть хотя на один месяц, то есть выпустили бы в поле. С Божьею помощью на свою бы руку я охулки не положил». Но и конфедераты, представляя нестройные шайки, по недостатку единства в своих действиях, по отсутствию даровитых вождей, по долговременной отвычке народа от войны не могли воспользоваться малочисленностию русских. Они ждали помощи извне, от католических держав, от Австрии, особенно от Франции. Австрия на словах была очень любезна, а на деле позволила только конфедерации иметь главную квартиру в венгерском городе Эпериеше. В мае месяце император Иосиф во время путешествия по Венгрии принял конфедератских вождей, говорил с ними очень ласково, обещал для них свои добрые услуги у русского и прусского дворов, но прибавил: «Вот до чего довели вас обещания и внушения Франции, вот плоды вашего доверия к ней!» Незадолго перед тем Людовик XV писал относительно Польши: «Помощь людьми невозможна. Помогать деньгами очень трудно, и употребление их несколько сомнительно». Несмотря на то, Шуазель нашел возможным помочь конфедератам деньгами, а для установления между ними порядка и единства в действии отправил знаменитого впоследствии Дюмурье, тогда еще бывшего только капитаном. Впечатление, произведенное на Дюмурье конфедератами, описано им самим в своих записках. Нравы вождей конфедерации показались ему азиатскими. Изумительная роскошь, безумные издержки, длинные обеды и пляска – вот их занятие! Они думали, что Дюмурье привез им сокровища, и пришли в отчаяние, когда он им объявил, что приехал без денег и что, судя по их образу жизни, они ни в чем не нуждаются. Войско конфедератов простиралось от 16 до 17000 человек; но войско это было под начальством осьми или десяти независимых вождей, несогласных между собою; они подозревали друг друга, иногда дрались между собою и переманивали друг у друга солдат. Все это была одна кавалерия, состоявшая из шляхтичей, равных между собою, без дисциплины, дурно вооруженных, на худых лошадях; шляхта эта не могла сопротивляться не только линейным русским войскам, но даже и козакам. Ни одной крепости, ни одной пушки, ни одного пехотинца. Конфедераты грабили своих поляков, тиранили знатных землевладельцев, били крестьян, набранных в войско. Вместо того чтоб поручить управление соляными копями двоим членам совета финансов, вожди разделили по себе соль и продали дешевою ценою силезским жидам, чтоб поскорее взять себе деньги. Товарищи  (шляхта) не соглашались стоять на часах; они посылали для этого крестьян, а сами играли и пили в домах: офицеры в это время играли и плясали в соседних замках.

Что касается характера отдельных вождей, то генеральный маршал Пац, по отзыву Дюмурье, был человек, преданный удовольствиям, очень любезный и очень ветреный, у него было больше честолюбия, чем способностей, больше смелости, чем мужества. Он был красноречив – качество, распространенное между поляками благодаря сеймам. Единственный человек с головою был литвин Богуш, генеральный секретарь конфедерации, деспотически управлявший делами ее. Князь Радзивил – совершенное животное; но это самый знатный господин в Польше. Пулавский очень храбр, очень предприимчив, но любит независимость, ветрен, не умеет ни на чем остановиться, невежда в военном деле, гордый своими небольшими успехами, которые поляки по своей склонности к преувеличениям ставят выше подвигов Собеского. Поляки храбры, великодушны, учтивы, общительны. Они страстно любят свободу, они охотно жертвуют этой страсти имуществом и жизнию, но их социальная система, их конституция противятся их усилиям. Польская конституция есть чистая аристократия, но в которой у благородных нет народа для управления, потому что нельзя назвать народом 8 или 10 миллионов рабов, которых продают, покупают, меняют, как домашних животных. Польское социальное тело – это чудовище, составленное из голов и желудков, без рук и ног. Польское управление похоже на управление сахарных плантаций, которые не могут быть независимы. Умственные способности, таланты, энергия в Польше от мужчин перешли к женщинам. Женщины ведут дела, а мужчины наслаждаются чувственною жизнию. Дюмурье говорит в своих записках и о русских. «Это превосходные солдаты, – по его словам, – но у них мало хороших офицеров, исключая вождей. Лучших не послали против поляков, которых презирают».

Шуазелю трудно было иметь какой‑нибудь точно определенный план относительно Польши; он имел в виду одно – всеми средствами вредить России – и потому поддерживал конфедератов в их борьбе с русским войском; готов был поддерживать и короля Станислава в его судорожных попытках сопротивления России. Так, Шуазель уверял эмиссара польского короля во Франции графа Хрептовича, что Людовик XV, довольный твердым поведением Станислава, будет помогать конфедератам только с условием, чтоб они соединились для поддержания его, Станислава, на престоле. Ободренный этим, Станислав поднял тон относительно России.

В письме своем от 21 февраля он изложил императрице Екатерине свои желания: «Я желаю, чтобы Польша была умиротворена скоро и прочно; но этого не может произойти, если нация не будет довольна, а нация не будет довольна, если она не действует сама собою, целым корпусом и законным образом. Для этого нужен сейм, которому должны предшествовать сеймики. Сеймики не могут состояться, если большинство нации не будет благоприятно расположено к делу. Это расположение может явиться только вследствие надежды получить то, чего нация желает более всего. Она может основать свои надежды только на прямом заявлении вашего величества. Нельзя повторять нации слов вашего посла; наученная опытом, она на них не полагается и не желает доверяться никому, кроме особы вашего величества. Чтоб я или кто другой мог успеть относительно предполагаемой конфедерации, надобно иметь возможность сказать приглашаемым принять в ней участие; вот куда именно я вас веду, вот основания моей уверенности в этом и вот чем вы можете быть удовольствованы. Я бы не стал торопить ваше величество, если б крайность наших бедствий не заставляла меня умолять ваше сострадание: голод грозит нас покончить. Треть наших полей в областях самых плодородных не засеяна, потому что весь хлеб захвачен; рабочий скот или съеден войсками, или погиб при постоянной перевозке магазинов. Я уже не говорю об уменьшении числа жителей, из которых одни погибли от оружия, другие, избегая бедствий, покинули отечество. Быть может, вам говорят, что все это должно ускорить покорность поляков, что принудить их отложить свое упорство – значит сделать им добро. Я должен уведомить ваше и. величество об общем расположении умов здесь: оно таково, что скорее согласятся терпеть и погибать, чем связать себя каким бы то ни было образом, прежде чем ваше величество удостоите возвестить прямо от себя, как вам угодно снизойти на желания поляков. Ваше величество, припомните, когда столько знатных людей посредством друзей своих действовали в пользу конфедерации 1767 года во всех областях, сколько, однако, надобно было войска, чтоб заставлять жителей подписываться, и сколько все же не подписалось по незнанию целей конфедерации. Сколько же понадобится теперь войска для дела, для которого не найдется нигде ни вождей, ни охотников национальных, не говоря уже о величайших насилиях, которые, конечно, не в видах вашего величества; если сила заставит поляков принять участие в этой конфедерации, то они получат только новые основания для будущего протеста, ссылаясь на то, что все сделано против их воли. Я друг вашего величества, всю мою жизнь я буду славиться этим титулом, но закон искренности обязывает меня сказать вам, что независимо от всех других условий нация всегда будет смотреть на мир как на дело насильственное, если он будет ей дан без содействия держав католических, она будет постоянно надеяться получить большее с их помощию, как только ваши войска удалятся из страны. На мне первом нация отомстит за принуждения, которым она подвергалась. В этом уверяют меня со всех сторон, и это‑то дает мне новое право просить вас самым настойчивым образом согласиться на вмешательство католических держав в дело нашего усмирения».

«Из вашего письма, – отвечала Екатерина, – я с сожалением увидала, что вы все еще продолжаете доверяться людям коварным и скрывающим честолюбивые замыслы. Я не могу себе вообразить, чтоб ваше величество сами собою нашли возможным и благодетельным посредничество католических держав в настоящих делах Польши. Что до меня, то я так тверда в моих принципах и так предусмотрительна относительно последствий, что никогда не поддамся внушению, где хитрость и злоба обнаруживаются так ясно. Привыкши говорить откровенно и вам говорить правду, я прошу ваше величество обратиться исключительно к вашему собственному рассудку. Какие державы призовутся к посредничеству и кто их призовет? Я так расхожусь в видах с этими людьми, что не может произойти никакого согласия между их средствами и моими. Я хочу умирения Польши, удержания нации при ее правах и спокойствия короля на престоле, и я хочу всего этого безо всякого личного интереса и не руководясь интересом какой бы то ни было религии. Я не меняюсь по обстоятельствам, не хватаюсь за благоприятные события, чтоб поднять мои требования. У меня нет никаких претензий, мои первые слова суть священные обязательства. В заботы свои об умирении, которого никто не может желать более меня, я внесу такое же усердие и бескорыстие, и я покраснела бы от стыда, если б эти стремления мои имели надобность в иностранной помощи. Но чего хотят те, которые имеют такую нужду в ней и которые так сильно убедили в этой нужде ваше величество? Усилить настоящую смуту столкновением интересов, которого отечество их должно быть ареною, и посредством окончательной смуты уничтожить все сделанное до сих пор. Только в беспорядках и крайностях, которые должны быть их следствием, они могут найти благоприятное время для исполнения своих планов произвольного владычества».

Волконскому отправлен был рескрипт: «Упорство и легкомыслие короля польского ставят успеху дел наших немалые препятствия. Он, как видно, забыв благодеяния наши и собственную безопасность, не только вовсе ослабевает в преданности своей к интересам российским, но даже явно против них действует по руководству коварных своих дядей, которые его употребляют простым орудием для собственного властолюбия, внушив ему мечту о возвращении народной любви и доверия и о большей свободе быть впредь полезным своему отечеству. Но и то, с другой стороны, неоспоримая же истина, что такая ухватка стариков Чарторыйских приводить короля с нами в разногласие и с мятежниками польскими в некоторое видимое согласие не может ни для него, ни для них самих произвести никакого полезного действия, кроме того, что погрузить обе стороны в большее еще недоумение. Думаем, что временным и неестественным сближением разнообразных мыслей исполняется мера и дела мало‑помалу склоняются к тому кризису, где им конечный перелом последовать имеет. Возможно ли себе представить, чтоб виды короля польского, дядей его, саксонского двора, польских возмутителей, которые все этому двору преданны, и враждебной нам Франции, все порознь направленные каждый к своей цели, могли теперь вдруг сосредоточиться в особе короля, последним троим равно ненавистного? Сколько бы король по лукавым советам дядей своих ни старался о примирении с мятущеюся частию народа, это примирение никогда достигнуто быть не может, и потому в ожидании перелома в делах, который из этих тщетных стараний скорее должен произойти, и надобно нам соблюдать в рассуждении короля некоторую умеренность, чтоб не отнимать у него всей надежды на будущее время, а в рассуждении возмутителей действовать всеми силами и бить их, где только удобность представится, не давая им нигде утвердиться и составить нечто целое и казистое, корпус республики представляющее, чтоб они по наущению Франции и Саксонии не могли объявить престол вакантным. Низвержение ныне царствующего короля, как ни мало надежен он для империи нашей по своему характеру, не может, однако, никоим образом согласоваться ни со славою, ни с интересами нашими, потому что допущением этого низвержения в пользу ли курфюрста саксонского или другого кого подверглись бы мы пред светом ложному мнению, что либо Северная наша система сама по себе несостоятельна, или же что влияние наше в Польше против французского устоять не могло по недостатку естественных сил России, следовательно, и по невозможности уделить из них во время войны с турками столько сил, чтоб они первое одною Россиею воздвигнутое здание могли охранять от падения. Но положим, что мы сами по неблагодарности короля польского решились лишить его короны; кого же бы избрать такого, чтоб нации вообще был угоден, и интересам нашим не противен, и мог помочь нам в примирении Польши? Курфюрста саксонского исключает наша Северная система, а всякий другой Пяст соединял бы в себе все те же, а может быть, и большие неудобства, какие мы с нынешним королем встретили». Панин прибавил от себя: «По моему мнению, мы ничего не потеряем, оставляя еще на некоторое время польские дела их собственному беспутному течению, которое, истощаясь само собою, приблизится к пункту того перелома, которым в. с‑тво с лучшим успехом воспользоваться можете».

Между тем в начале января приезжали к кн. Волконскому один за другим приятели граф Гуровский, кухмистр Понинский, кастелян мазовецкий Шидловский и Гольц и все рассказывали одно, что Станислав‑Август получил письмо из Франции от самого ли короля или только от находившихся там поляков Макрановского и Ржевуского; содержание письма состоит в том, что Франция одобряет поведение польского короля, сенатский совет считает его геройским делом: будучи в руках России, он так отважно поступил против нее; в письме же находилось и обещание помощи. Король по получении этого письма стал очень весел и публично говорил, что почитает этот день счастливейшим в своей жизни. Волконский поехал к королю и прямо спросил его, правда ли, что он получил такие письма. Король отвечал сухо, что не получал. Волконский заметил, что если такие письма есть, то они заключают в себе обман, потому что принц Карл саксонский полагается на французский двор. Король и на это отвечал сухо: «Я знаю, чего принц Карл там ищет» – и начал разговаривать о посторонних делах, спрашивал, что делается с камнем, который должен служить подножием для статуи Петра Великого. Волконский писал Панину, что король действительно очень весел и, как видно, совершенно предался Франции. Станислав‑Август сохранял вполне известную черту польского характера, необыкновенную впечатлительность, заставляющую быстро переменять поведение, возвышать и понижать тон, смотря по обстоятельствам. Жалуясь епископу куявскому на Волконского, что тот не хочет сноситься с его министерством, король сказал: «Волконский поступает точно так же, как и Репнин, с тою только разницей, что Репнин обманывал меня нагло, а Волконский обманывает под рукою, скрытно». Но в чем состоял обман, этого король не объяснил. Волконский говорил, что Россия возвела Понятовского на престол, – это была правда, а не обман; Волконский говорил, что Россия хочет поддержать его на престоле, – и это была правда; король верил этому и как этим пользовался! Станислав‑Август забыл, что Репниным и Волконским нет нужды обманывать Понятовских; Понятовских обманывают Млодзеевские: великий канцлер коронный Млодзеевский взял у Волконского 1000 червонных и рассказал ему, что происходит у короля на тайных конференциях.

В мае Волконский услыхал, что король разослал письма сенаторам по поводу сейма, который должно было созвать в этом году. Волконский отправился к королю и выразил ему свое удивление, что делаются приготовления к сейму, которого, кажется, ни начать без согласия, ни привести к концу без русского содействия нельзя. «Не думал я, – прибавил Волконский, – что советники в. в‑ства и тут принудят вас от нас скрываться». «Я это сделал, – отвечал король, – не по принуждению от советников, но чтоб узнать мнение сенаторов по поводу сейма; всякий хозяин волен в своем доме, хотя и случается, что у него солдаты стоят постоем; делать все с вашего согласия, – значит быть у вас в подданстве». «Подданства тут нет никакого, – сказал Волконский, – намерение ее и. в‑ства состоит в том, чтоб удержать вас на троне и успокоить Польшу, для этого и войска ее здесь находятся; следовательно, и о мерах, служащих к достижению этой цели, нам должно условливаться; если солдаты стоят на квартире для безопасности хозяина, то благоразумие требует от него предупреждать их о своих распоряжениях в доме, чтоб не произошло какого вреда по незнанию солдат, и такие сношения хозяина с солдатами нисколько не показывают его подданнической зависимости от них». «Я должен с вами сноситься, – сказал король, – а вы со мной не сноситесь, когда распоряжаетесь движениями своих войск!» «Очень естественно, – отвечал Волконский, – потому что в. в‑ство поверяете все своим советникам, а из них некоторые сносятся с мятежниками». (Волконский разумел здесь Любомирского, который переписывался с конфедератами.) «Для чего же, – спросил король, – вы не укажете этих мятежничьих сообщников?» «Если их указать, – отвечал Волконский, – то надобно и наказать, для чего, впрочем, время еще не ушло».

Лето кн. Волконский провел на водах в Карлсбаде, а возвратившись в сентябре, он должен был привести в исполнение меру против канцлера литовского, кн. Чарторыйского, маршала коронного кн. Любомирского, вице‑канцлера коронного Борха и литовского Пршездецкого: войска должны были брать из их деревень провиант и фураж безденежно: управителям деревень запрещено доставлять господам какие‑либо доходы; оружие, военные припасы и господские лошади были забраны. Прошел слух, что Пулавский, Заремба и другие начальники конфедератов намерены соединенными силами сделать покушение на Варшаву. Волконский воспользовался этим, чтоб поговорить с королем, и спросил его, какие он примет предосторожности в случае такого нападения. Ответ был, по выражению Волконского, ничего не значащий и нерешительный, после чего зашла речь о польских беспокойствах. «Этих беспокойств усмирить нельзя, – сказал король, – если вы всего сделанного на последнем сейме не уничтожите: отступите ли вы от диссидентов и от гарантии?» «Это один раз навсегда из головы выложить надобно и никогда не льститься такою химерическою мыслию!» – отвечал Волконский. «А без того вы никогда Польши не успокоите», – возразил король. «Неправда, – сказал Волконский, – успокоим, если вы с своими советниками портить не станете». Король запел старую песню: «Советники мои – люди добродетельные, разумные, патриоты» и проч. Волконский писал Панину, что Чарторыйские внушают своим приятелям, что они никогда еще в такой милости у русского двора не были и что все разглашаемое и делаемое против них послом есть одна маска.

В конце сентября преданные России люди съехались у примаса, чтоб посоветоваться, как бы спасти Польшу. Король, узнав об этом совещании, с сердцем спрашивал у калишского воеводы, который участвовал в собрании, что они за советы держат, ибо он слышал, что между ними первым условием постановлено свержение его с престола. Воевода отвечал, что неправда, что они, видя отечество гибнущим и короля в опасности, намерены искать способов, как бы под покровительством России успокоить Польшу и короля утвердить на престоле. На это Станислав‑Август с презрением сказал: «Для своей безопасности я сам уже принял меры; думали бы вы о себе». С тем же вопросом король обратился к другому вельможе, участвовавшему в собрании у примаса, графу Флеммингу; тот дал ему ответ в другой форме: «Видя ваше нерадение об отечестве и заблуждение, в какое введены вы своими советниками, мы вознамерились искать средств спасти Польшу с помощию России».

Волконский со своими приятелями совещался о том, как бы устроить генеральную конфедерацию для окончания польских смут; но, в то время как русский посол хлопотал о средствах успокоения Польши, прусский посланник Бенуа старался ему внушать, что полезнее было бы оставить Польшу в теперешнем ее положении до будущей турецкой кампании или до мира, если он прежде будет заключен. А тут еще смутили Волконского письма от Панина. Последний извещал, что имел разговор о Польше с принцем Генрихом прусским. Принц на основании письма от брата объявил Панину, что при успокоении Польши может много принести пользы содействие венского двора, который, будучи католическим, не может быть подозрителен суеверным полякам, причем король прусский при настоящих отношениях своих к этому двору, и особенно к самому императору, надеется склонить его ко всякой справедливости и ее имп. величеству угодной податливости, а потому в союзнической доверенности требует изъяснения, согласится ли государыня императрица допустить венский двор до непосредственного, однако единодушного с нею соучастия в скорейшем и надежнейшем окончании польских дел. Принц Генрих препроводил этот отзыв из собственного своего побуждения вопросом: не противно ли будет ее величеству, чтоб венский двор, когда примет участие в примирительных переговорах и они обоими императорскими дворами при пособии прусского к желаемому концу приведены будут, принял на себя в то же время и гарантию договора вместе с Россиею, дабы тем и Польшу, и публику всю на будущее время совершенно успокоить? Вслед за тем другое письмо от Панина, в котором говорилось, что императрица не одобряет примирения способом генеральной конфедерации. В записке Екатерины к Панину по этому поводу читаем следующее: «Читав ваше письмо о польском примирении к кн. Волконскому, следующие во мне родились рассуждения: 1) несомненная правда, что новая реконфедерация или дела приведет в наивящшую конфузию, или их поправит; но в том и в другом случае она нам недешево станет. Я бы денег не жалела, если бы заверно можно было полагать, что из того добро выйдет; 2) если деньгами утушат теперешний огонь, неможно ли отторгнуть ими от теперешней конфедерации главные boutefeux (зажигатели); или 3) объявя, что для сбережения рода человеческого я им приказала объявить, что я за ними не велю гнаться, если разойдутся по домам и будут жить спокойно, и что целый год им амнистия дастся только с тем, чтоб нигде кучи не было и чтоб прислали между тем трактовать об пацификации с послом. К сим переговорам можно легче всего употребить Мнишека или кого иного из сильнейших и чрез него трактовать. Нельзя, чтоб всем не надоели мор, голод, разоренье и разбой, и опять нельзя же, чтоб не было способов к примирению. Не так иногда черт страшен, как кажется. Если же неминуемая конфедерация, то, чаю, об ней согласиться надобно с королем прусским».

В то же время в Варшаве было получено известие с венгерской границы, что рекомендовано от тамошних австрийских командиров польским обывателям тотчас давать знать кордону австрийских войск, протянутому по причине моровой язвы в Польше, если сведают о приближении русских войск или конфедератов за две мили до этого кордона. Еще любопытнее было известие, что для занятых в кордоне польских земель учрежден австрийским правительством комиссар, который называет себя Commissarius provinciae reintegratae (комиссар возвращенной провинции). Под тем же предлогом моровой язвы прусский король протянул кордон по реке Нетце. Станислав‑Август был очень встревожен этим распоряжением, подозревая, что пруссаки останутся навсегда в занятой ими местности. Несмотря, однако, на все эти страхи, несмотря на то что конфедераты провозгласили, что он свергнут с престола, и объявили междуцарствие, король не думал переменять своего поведения относительно России. Волконский счел нужным поговорить еще с ним и, чтоб придать больше силы своим представлениям и умножить страх в короле, пригласил и Бенуа ехать вместе с ним. Посол начал разговор вопросом, будет ли король содействовать русскому и прусскому дворам относительно умирения Польши. Король  : Мне надобно знать наперед, на каких условиях начнется это успокоение. Волконский  : Эти условия: 1) удержание основных законов; 2) гарантия, которую и король прусский также даст; не противно будет России, если венский двор захочет то же сделать по окончании всего; 3) если диссиденты вследствие переговоров своих с республикою добровольно захотят уступить что‑нибудь из своих преимуществ, то Россия препятствовать им в этом не будет. Король  : Этого недостаточно; надобно мне прежде войти в большие подробности. Волконский  : Странно, что, когда дело идет об удержании и утверждении вашего величества на престоле и об успокоении целого государства, хотите еще предписывать какие‑нибудь условия; нужно одно, чтоб пред началом дела вы удалили своих советников. Король  : Стыдно бы мне было отнять свою доверенность у таких людей, на которых во всем полагаться я имею многие причины. Волконский  : Если ваше величество от них не отстанете, то мы без вас и одни начнем, а вы можете присоединиться после. Король  (с жаром): В каком утеснении и несчастии я ни нахожусь, но лучше сам пропаду, чем позволю себе предписывать, кого я должен иметь в доверенности. Волконский  : Эти люди виновники всех ваших несчастий; они втянули вас в поступки, несогласные с дружбою к ее импер. величеству, их промыслом и последний сенатский совет сделан. Король  : Что ж было дурного в сенатском совете, когда мы хотели просить императрицу об отмене сделанного насилием чрез Репнина? Волконский  : Никакого насилия не было, да и можно ли было ему быть, когда все делалось торжественно с таким множеством людей и отправлено было к императрице посольство с торжественною просьбою. Король  : Это посольство было отправлено без моей воли; а между тем нация меня ненавидит, думая, что я во всем, и особенно в захвате Солтыка с товарищами, был согласен с Репниным. Волконский  : Без нашего согласия и королем бы вы не были. Когда кн. Репнин находился здесь, то жалоб на него не было, а стали говорить после его отъезда. После этого можно говорить о всяких договорах, если не полюбятся, что заключены по принуждению. Советники вашего величества это говорят теперь потому, что сделанное на последнем сейме им не полюбилось, но если они вскоре не переменят своего поведения, то с ними поступлено будет еще строже, чем с Солтыком. Король  (с сердцем): А там очередь и до меня дойдет! Волконский  : Напрасно ваше величество себя с ними смешиваете; дружба всемилостивейшей государыни довольно вам доказана, ибо она возвела вас на престол и удерживает на нем, а если б отняла свою руку помощи, то уже давно произошли из этого дурные для вас последствия, как то доказывают последние универсалы о междуцарствии. Бенуа  : Чарторыйские хорошо бы сделали, если б сложили чины и удалились отсюда; этим оказали бы они и вашему величеству услугу, и отечеству принесли бы пользу. Король  : Если б они и захотели это сделать, то на их места других без сейма определить нельзя. Я не знаю, в чем их обвиняют. Волконский  : Вину их доказывают все их против нас поступки. Король  (с жаром по‑немецки): Если хотели отомстить, то уже отомстили. Волконский  : Это не мщение, а наказание. Король  (с запальчивостию): Как чужих подданных можно наказывать? Волконский  (вставши со стула): Никогда я не думал, чтоб ваше величество такое слово могли выговорить, донесу обо всем своему двору. Король  (также вставши): Я никак министров своих оставить не могу. Волконский  : Они не ваши министры, а республики. Сказавши это, он откланялся королю; то же сделал и Бенуа. На другой день вечером к Волконскому приехал граф Флемминг от короля с объявлением, что он, король, к русской конфедерации пристанет, когда она состоится, а советников своих от себя не удалит. «Обо всем напишу ко двору», – велел отвечать Волконский.

Так как императрица не соглашалась на реконфедерацию, то Волконский начал стараться об усилении своей партии, которую он назвал патриотическою. Он объявил членам этой партии главные пункты, на которых должно последовать успокоение Польши. Когда Волконский показал эти пункты Бенуа, тот объявил, что желал бы сделать в них некоторую перемену. Перемена состояла в том, что он вычеркнул место, где говорилось, что Россия и Пруссия гарантируют владения Польской республики. «Мы, – сказал Бенуа, – такой гарантии на себя не возьмем, ибо тогда по малейшему поводу нам надо было бы начинать войну за Польшу». «Сей поступок г. Бенуа показался мне довольно важным, – писал Волконский Панину. – Мне неизвестны секреты кабинетов, но я осмелюсь представить мое сомнение, которое происходит только от наружностей и другого основания не имеет, как вышеписаный поступок и кордон прусский, по реке Нетц протянутый, а теперь вновь и чрез Жмудь до Курляндии продолженный, что нет ли у его прусского величества намерения, пользуясь обстоятельствами, и совсем к рукам прибрать сию захваченную часть Польши?» А Бенуа еще в марте месяце доносил своему государю: «Волконский того мнения, чтоб вывести русские войска из Польши и предоставить поляков самим себе, а если они нарушат Оливский мир, т.е. запретят диссидентам свободное отправление их религии, то Россия и Пруссия должны отобрать у них ближайшие провинции и позволить австрийцам сделать то же». Извещая Фридриха II об австрийском захвате польских земель, Бенуа доносил, что Волконский настоятельно советует последовать примеру венского двора.

Над Турциею торжествовали блестящие победы, поражение Турции было вместе и поражение Франции, а между тем в соседней державе, которой границы были так близки к Петербургу, утверждалось правилом, что самые естественные ее союзницы суть Франция и Турция. В Швеции Франция брала перевес, а по недавнему опыту было известно, к чему ведет такой перевес в соседних с Россиею странах.

От 20 января Остерман дал знать своему двору, что накануне заботливый  сейм кончился с довольною конфузиею  : против прежнего сейма число недовольных если не утроилось, то по крайней мере удвоилось. Остерман хвалился, что самые вредные замыслы противной партии не удались. Первое покушение этой партии состояло в том, чтоб ее приверженцам, бывшим во французской службе и впредь в нее поступающим, выхлопотать повышение чина против офицеров, остающихся в Швеции, что дало бы французскому двору свободное поле для умножения своих креатур и господство в офицерском производстве, но это не удалось. Потом старались отсрочить будущий сейм на шесть лет и постановить, что сейм не должен быть созван прежде этого срока даже и в случае неприятельского нападения. «Мы, – писал Остерман, – употребили все силы, чтоб и это не прошло, ибо в противном случае враждебная партия пустым предлогом опасности с нашей стороны могла привести в движение целую армию. Не меньше чувствительна ей была неудача предложения отправить в Финляндию войска для крепостных работ, ибо этою неудачею пресеклись ее замыслы произвести на наших границах движения, хвастаться в Константинополе, получить выгоды от Франции, заставить наш двор требовать объяснения и превратить это объяснение в угрозы. Злоба графа Ферзена дошла до того, что он сказал двоим благонамеренным: „Ваше требование, чтоб не посылать войск в Финляндию, есть требование русское“. Те отвечали: „А ваше упорство в поддержке предложения есть французское; государство по милости Франции уже дважды было вплетено в войну и потому не может терпеть, чтоб это случилось и в третий раз“. Благонамеренным удалось удержать одного из своих прежних депутатов в банке, этим выиграно по крайней мере то, что можно знать, как там будут идти дела. Одним словом, в течение этого месяца сила наших соперников была очень ослаблена и они принуждены были во многом уступить, чему доказательством служит назначение пенсии всем отрешенным сенаторам и недопущение дальнейшего гонения благонамеренных. Наша партия совершенно бы разрушилась, если б я не успел после праздников возвратить сюда благонамеренных и содержать их, занявши денег у банкира, в ежедневном ожидании обещанных мне 50000 рублей. Выведите меня из наисильнейшего беспокойства высылкою этой обещанной суммы. Я бы не отчаялся выполнить и другого вашего предписания – ввести благонамеренных сенаторов опять в сенат, если б не было недостатка в деньгах и мог я отважиться на продление сейма; но от английского двора требуемые 18000 фунтов вовсе не были присланы, и от датского не было ничего получено. Также если двор выхлопотал уплату своих долгов, то и это произошло от невозможности продлить сейм, не имея денег, тогда как со стороны короля и королевы розданы были знатные подарки; не говорю уже о содействии кронпринца, который унизился до того, что пригласил к своему партикулярному столу бургомистра Шанца и призвал к себе оратора крестьянского чина, которого уговаривал более двух часов».

Остерман был выведен из наисильнейшего беспокойства: 50000 рублей были ему посланы. Вслед за тем он сообщил своему двору программу, или завещание, секретной комиссии, как должно было поступать до будущего сейма. Прежде всего предписывалось сохранение мира, почему запрещалось вступать с другими державами в оборонительные союзы, равно как приступать к Северной системе, ибо это приступление не только не сходно с шведским интересом, но и странно, несообразительно. Естественно, дружественными Швеции державами обозначены Франция и Турция, потом Испания и Австрия. Теснейшее соединение с Англиею должно быть отклонено, потому что эта держава самая завистливая относительно шведской торговли и промышленности. Русский двор – самый опасный для Швеции сосед, и потому теснейшее соединение с ним неестественно и невозможно, но должно отстранять все, что бы могло повести к нарушению доброго согласия. Императрица написала на этом донесении Остермана: «Что б в своем тестаменте государственные чины ни говорили, однако всякий швед, любящий свою вольность, признать должен, что Россия есть твердейшая подпора их вольности, что графу Остерману надлежит предписать твердить почаще шведам, привязанным к вольности своей».

В феврале прусский посланник при шведском дворе Кокцей объявил Остерману именем своего государя, что брат королевский принц Генрих намерен летом посетить сестру свою королеву шведскую и что Фридрих II даст ему наставление склонить королеву «на лучшие против настоящих мысли». А между тем Синклер с сообщниками твердил, что, пока королю не дана будет полная власть, до тех пор никакого порядка в делах не будет, и этим господам тем легче было действовать, что большая часть градоначальников принадлежала к их партии. Английский посланник объявил Остерману, что по окончании сейма уже два раза получил от своего министерства уведомление о французском замысле произвести внезапный переворот в шведской конституции и что дело будет окончательно улажено, когда наследный шведский принц приедет во Францию, чего герцог Шуазель с нетерпением требует. Злонамеренные уже составили в глубочайшей тайне план новой формы правления и старались преклонить к своим видам и благонамеренных. Те волновались, но Остерман писал Панину зловещие слова: «Вашему сиятельству самим по бытности вашей здесь обыкновенная робость благонамеренных известна». В конце концов для их поддержки Остерман требовал денег.

Принц Генрих приехал в Швецию. Как видно, действительно, целию поездки было склонить шведскую королеву «на лучшие против настоящих мысли», что видно из следующего письма принца Генриха к брату королю: «Кажется, интригам Шуазеля посчастливилось только в Швеции; Франция постоянно поддерживала свою партию в этом королевстве со времени Густава‑Адольфа; теперь она совершенно взяла верх. К такому счастию сестра не привыкла; боюсь заодно с вами, любезнейший брат, чтоб она не дала благополучию увлечь себя. Трудно уметь остановиться, когда счастие благоприятствует». Это было писано еще летом 1769 года. Когда принц Генрих был уже в Швеции, то Фридрих писал ему: «Я восхищен, что у сестры такие хорошие мысли. Пусть она остается с своими французами, сколько хочет, лишь бы сохраняла необходимую умеренность с русскими, чтоб вражда между Россиею и Швециею не усиливалась».

В письме к Панину от 14 сентября Остерман описывал разговор свой с принцем Генрихом. Принц начал с того, что по приказанию государя, своего брата, он не оставил своей сестре и королю внушить о необходимости сохранить дружбу с русскою императрицею и уклоняться от всех поступков, которые могли бы повести к холодности. Король и королева отвечали, что они никогда не удалялись от дружбы с императрицею и, не имея никакой причины к неудовольствию, будут стараться всячески сохранить эту дружбу и на будущее время. Что же касается причины их удаления от людей, бывших прежде им преданными, то она заключается в намерении этих людей отрубить головы своим соперникам в отмщение за события 1756 года; король и королева не могли их до этого допустить, а, напротив, желали согласить обе партии, чему были рады и самые вожди благонамеренных. Остерман отвечал, что ему лучше всех известны желания благонамеренных и он может честию уверить принца, что никогда и в ум не приходило мстить противной партии, да и не могло прийти в ум вследствие точного приказания императрицы ему, Остерману, отклонять благонамеренных от всякого гонения. Принц сказал на это, что король и королева уверены в этом приказании императрицы и против него, Остермана, не имеют никакого личного неудовольствия, но некоторые из благонамеренных своими частными внушениями русскому двору старались поссорить императрицу с королем и королевою. Остерман отвечал, что все это выдумано; что же касается покровительства, оказываемого королем и королевою людям, враждебным России, то принц сам легко поймет, как это несходно с русским интересом по различию этого интереса с французским. «Я говорил об этом с королем и королевою, – отвечал принц, – и они мне отвечали уверением, что никогда не слыхали о намерении людей, о которых идет речь, начать войну с Россиею и что они, король и королева, только теперь отдохнули, получивши сенат, согласный с ними». «Такое же спокойствие, – сказал Остерман, – их величества могли бы получить, если бы одинаковую милость оказывали и к прежнему сенату». Принц заключил разговор тем, что королева, его сестра, обещала ему вести себя спокойнее. «Я, – писал Остерман Панину, – за верно ведаю, что он (принц) и действительно в перемене своей сестры поведения всеми образы стараться изволил, и, может быть, и не без некоторого успеха, ежели б тому много не воспрепятствовали потаенные и от него знатно скрываемые с французским двором условления, и шведский кронпринц, который с божбою главнейших французских креатур уверил, что он никогда во всю свою жизнь от них не отстанет. Сие, без сумнения, есть причиною, что те французские креатуры давно уже, а особливо после прибытия сюда прусского принца, публично королеву порочат и, напротиву того, всеми образы прославляют означенного ее сына особливые качества».

В Петербурге очень беспокоились насчет исхода шведских движений, что видно из рескрипта императрицы к Остерману от 19 июля: «Время изо дня в день нас более удостоверяет, что злонамеренная в Швеции партия из дворовых и французских креатур нимало не отстает от своего намерения потрясти и ниспровергнуть вконец законную форму правления, даже всеми силами и способами стремятся ускорить еще событие, определив бытность кронпринца во Франции временем решительного установления своего плана и принятия последних и крайних мер к первому сейму». Императрица объявляла в рескрипте, что для противодействия злонамеренным приказала перевести Остерману 30000 рублей и что Дания и Англия согласились помогать России в этих расходах.

Отношения к Дании в начале года благодаря Бернсторфу были такие, каких лучше нельзя было желать. Так, когда Философов представил, что датский посланник 90 Франции Глейхен вреден для общих интересов России и Дании, то Глейхен был перемещен из Франции в Неаполь. Шуазель сильно рассердился и позволил себе написать Бернсторфу, что тот действует по приказанию русского двора, для слепого угождения которому забывает интересы собственного государя. В мае король согласился давать третью часть издержек по делам шведским. Но в то же время Философов присылал известия, что при датском дворе большая смута, король находится под сильным влиянием жены своей (Каролины‑Матильды, сестры английского короля) и фаворитов, а королева явно показывает свое отвращение к графу Бернсторфу. Она овладела королем с помощию двух приближенных к нему и к ней людей: бывшего лейб‑медика, а теперь конференции советника Струензе, человека «весьма дерзких мыслей и своевольного поведения», и камергера Варнстета, человека крайне молодого. Министры бурбонских дворов и шведский стараются сблизиться с партиею королевы и ввести к ней в милость людей, преданных французским интересам; королева же, женщина вспыльчивая и преданная сластолюбивой жизни, принимает советы одних тех, которые угождают ее страстям. К несчастию, здоровье Философова расстроилось и заставило его летом уехать на пирмонтские воды, что лишило Бернсторфа совета и помощи. По возвращении из Пирмонта в августе месяце Философов писал Панину, что смутное положение должно скоро рушиться и принять какой‑нибудь основательный вид: всеобщее негодование народное и неудовольствие благоразумных, крайнее расстройство короля в поведении и здоровье, которое, очевидно, ослабевает от страшно беспорядочной жизни, не могут позволить долго устоять «тленному и на тленных основаниях устроенному настоящему положению сего двора».

5 сентября Философов уведомил императрицу, что накануне Бернсторф лишился места, а известный враждою к России граф Ранцау сделан министром.

Христиан VII счел нужным собственноручным письмом уведомить императрицу об отставке Бернсторфа. «Бывают случаи, – писал король от 16 сентября, – когда государи облегчают тяжесть дел, сообщая непосредственно друг другу свои чувства. Такой случай настает теперь. Побуждения, относящиеся единственно к внутреннему управлению государством, заставили меня удалить от дел графа Бернсторфа, и так как он главным образом принимал участие в переговорах между нами, то я спешу уверить в. и. величество, что эта перемена не произведет никакого уклонения в наших делах и что я желаю всего более поддержать постоянное доброе согласие, установленное между нами». Императрица отвечала ему (18 октября): «Мне уже за 40 лет, у меня, быть может, есть некоторая опытность, у меня много постоянства и великое уважение к истине. Как ваша союзница, родственница, как друг ваш, я считаю своею обязанностию сказать в. величеству все, что я думаю. Я не жду большого успеха от своего поступка. Я не сомневаюсь, что найдутся люди неблагонамеренные, которые объяснят его по‑своему. Они скажут, что я хочу управлять волею в. в‑ства, что я вам даю уроки. Они внушат вам недоверие и этим укрепят свои дела и достигнут своей цели, т.е. уничтожат взаимное доверие, которое, по счастию, существовало между нами. Ваше в‑ство употребите свою власть, как вам будет угодно; я исполню то, что внушает мне долг. Вот что я вам скажу. Перемена старых слуг, ревностных, искусных и разумных, есть всегда великое зло для государства, потому что, по моему мнению, всякая перемена сама по себе есть уже зло, если общее благо не требует ее непременно. На этот раз наши общие враги (надобно ли их называть?) – французы сумеют воспользоваться опалою министра, который любил великий Северный союз, на руках которого союз этот образовался, и дадут многим и многим делам не только в Дании, но и повсюду такой ход, какой надобен для их отдаленных видов. Ваше в‑ство против воли своей дадите начало бесчисленному множеству интриг, движений и гадостей. Мое пророчество начнет сбываться с Швеции. Там французская партия уже торжествует при одном слухе об этом событии. Моя откровенность обязывает меня сказать в. в‑ству, что люди, присоветовавшие вам такой поспешный поступок, не обратили никакого внимания на вашу собственную славу. Слава государя требует великого постоянства в его планах, но какое может быть постоянство, когда люди, которые исполняют эти планы, знают дело и руководящие начала, часто переменяются или постоянно боятся перемены, когда люди самые опытные заменяются людьми, имеющими меньшую опытность. Только время дает опытность, никакие качества, никакой ум ее не восполнят. Доверие народов к государям не подчинено акту власти, оно составляет награду за мудрое царствование. То же служит основанием и взаимной доверенности между дворами. Оно много зависит также и от людей, которым государь поручает свои дела. Признаюсь, что относительно нашей системы я питала полное доверие к графу Бернсторфу, которого великие достоинства и способность мне известны: я за ним следила, изучала его двадцать лет. Я на него смотрю как на второй экземпляр графа Панина, которого я давно уже подарила моим доверием вследствие важности его заслуг и неизменной дружбы моей к нему». Король отвечал благодарностию за дружбу, доказательство которой видел в письме Екатерины, и продолжал уверять, что отставка Бернсторфа произошла не вследствие интриг, а по собственному его королевскому побуждению.

Между тем 14 сентября Философов отправил королю письмо, в котором говорил, что назначение Ранцау министром находится в полном противоречии тесному союзу, существующему между Россиею и Даниею, ибо Ранцау известен своею враждебностию к России; в конце письма Философов выражал надежду, что Ранцау будет удален от дел и двора. Король велел отвечать, что он с великим удовольствием принимает заключающиеся в начале письма уверения в доверии и дружбе императрицы и с своей стороны будет пользоваться всяким случаем для доказательства, как искренне старается он поддержать согласие, существующее между Даниею и Россиею. Что же касается дальнейшего содержания письма, то его величество не считает нужным отвечать на него, ибо не может себе представить, чтоб императрица поручила своему посланнику делать такие внушения, и вообще поведение Философова слишком удаляется от формы, которая обыкновенно соблюдается между дружественными и союзными дворами. Тогда императрица приказала Философову выехать из Копенгагена в Петербург под предлогом расстроенного здоровья, а поверенным в делах был назначен секретарь посольства Местмахер как человек, способный «для примечания тамошнего колобродства», по выражению Панина.

Король собственноручным письмом уведомил императрицу, что министром иностранных дел назначил Остена именно потому, что он был посланником в Петербурге и лично известен ее величеству. Местмахер уведомил Панина, что отрешенные благонамеренные министры передали ему, будто Остен прямо объявил королю, что не может принять министерского места, если король не предпишет ему стараться всеми средствами распространять и укреплять дружбу с русским двором, и будто король с радостию на это согласился. В конце года Местмахер писал Панину, что Остен «как проницательный интриган», сохраняя тесную связь с господствующею при дворе «развратною шайкою», под рукою старается всеми средствами приобрести себе доверие разумных и влиятельных в народе людей, выказывает пред ними сожаление о настоящем положении дел при дворе, клянется в своей ревности к сохранению и утверждению тесной дружбы между Даниею и Россиею. Остен подослал доверенного человека к Местмахеру, чтоб заявить ему свою непоколебимую преданность русскому двору. Когда Местмахер приехал к нему в первый раз, то Остен встретил его словами: «Я принял настоящую должность в единственном твердом намерении посвятить свою деятельность большему утверждению связи между Россиею и Даниею, так как сам я вечно и нелицемерно предан ее величеству. Правда, я имел несчастие, что неприятели мои успели навлечь на меня немилость вашей великой и премудрой государыни и ее просвещенного министра, но клянусь честию, что это обстоятельство нисколько не уменьшило моего благоговения к ее императ. величеству и нелицемерного высокопочитания к графу Панину. Я чувствую и всегда чувствовал великую пользу для всего Севера от тесной связи между Россиею и Даниею, и хотя бы я и не претерпел от французского двора таких частых гонений, то одно убеждение в пользе русского союза достаточно для отклонения меня от всякого сношения с гордо‑лукавою Франциею». Местмахер отвечал: «Оставляя все на собственное решение императрицы, я, с своей стороны, не могу скрыть, как меня сокрушает здешнее поведение в последнее время, тем более что, как кажется, оно продиктовано французским двором; но, видя такую вашу благонамеренность, ожидаю, что вы не оставите поправить дела». Остен пожал плечами и сказал: «Время теперь к этому еще неудобно, но употреблю все силы и поручаю вам просить всенижайше графа Панина еще теперь не очень строго поступать по этому делу». Конференции советник Шумахер, с которым Местмахер имел тайное свидание, просил о том же, говоря, что настоящее положение двора не может быть продолжительно, ибо Остен постарается скинуть с себя несносное иго молодых и безрассудных фаворитов, чего нельзя сделать без низвержения их самих, и если теперь русский двор потребует строгого и справедливого удовлетворения, то король по советам беспутных фаворитов может слепо отдаться во французские руки.

Об этих датских событиях мы находим отзывы Екатерины в письмах ее к госпоже Бельке. «Граф Ранцау, – писала императрица, – разогнал людей достойных и министров искусных, в числе которых, разумеется, стоит достойный граф Бернсторф; другие употребляют все усилия для отыскания подобных людей, а этот ребенок‑король от них отделывается, но тем хуже для него. Если граф Ранцау произведет перемену системы, как вы пишете, то это будет мастерское произведение глупости и мы увидим, кто от этого сильнее будет кусать себе пальцы. К графу Бернсторфу я питаю величайшее уважение, его уважение для меня лестно. Я была истинно огорчена его опалою, его заслуга и достоинство во всяком случае заслуживали лучшей участи. Господин Остен, думаю, так умен, что не позволит себе участвовать в нелепостях графа Ранцау; он может меня знать, и если действительно знает, то должен быть уверен, что интригами против людей, получивших от меня свои места, нельзя приобрести моего доверия, только сумасшедшие, молокососы и дети могут судить о других по себе и жестоко ошибаться. Это в порядке вещей, но если г. Остен не потерял в Неаполе здравого смысла, то я должна предполагать, что он никак не решится на такие странности, а если решится, то даю вам слово, что промахнется и только получит репутацию интригана, потерявшего понапрасну свои труды. При виде постоянной суеты в Дании можно сказать, что эта страна кишит людьми, способными занимать важные места; каждую минуту происходят там перемещения; переменяют людей с такою же легкостию, с какою королева переменяет юбки, если только она их еще носит. Я бы хотела, чтоб Ранцау сделали поскорее великим визирем Дании, если он причиною всего зла, ибо тогда с ним случилось бы то же, что случается обыкновенно с визирями по прошествии некоторого времени. Визири такие же льстецы, как и он; это они выдумали все нелепые титулы, употребляемые султаном; а Ранцау сказал своему государю, что он служит удивлением всей Европы. Чем больше королева даст помощников Струензе, тем более надежды, что он ей опротивеет. Все это и королевские оргии приводят в ужас: вот ребятишки, которых бы надобно было посечь. Только Бог может спасти эту несчастную страну».

В Швеции было решено не приступать к русской Северной системе; события при копенгагенском дворе грозили возможностию подобного решения и здесь, что производило очень неприятное впечатление в Петербурге. Англия по‑прежнему хлопотала о союзе, и по‑прежнему дело не улаживалось. Английский посланник лорд Каткарт приписал эту неудачу несогласию между двумя самыми влиятельными лицами при русском дворе, графами Паниным и Орловым, и решился помирить их. «Когда граф Панин и граф Орлов сходятся во мнениях, то дело идет очень легко, – писал Каткарт своему министерству, – но когда графу Орлову можно внушить другие идеи, то выдвигается граф Чернышев и его друзья Голицыны, особенно первый, и это обстоятельство кроме всех других неудобств как следствий несогласия проволакивает время, пока императрица не помирит обоих графов». Теперь вместо императрицы Каткарт взялся за это примирение и обратился к Сальдерну с похвалами графу Орлову: и граф Орлов прекрасный человек, а о графе Панине и говорить нечего; неужели же трудно таким достойным людям помириться, а если бы и была трудность, то ее должно отстранить, ибо этого требуют их собственные интересы, интересы императорской фамилии и государства. «Совершенно справедливо, – отвечал Сальдерн, – я и сам часто говорил об этом графу Панину, но дело чрезвычайно трудное, деликатное. Оба они очень застенчивы; я не раз сводил их и оставлял одних, но я уверен, что никто из них первый не решится начать объяснение». Когда Каткарт предложил свое посредничество, то Сальдерн отвечал, что это принесет ему большую честь и пользу, но опасается, что с обеих сторон будет получен один ответ: «Мы находимся друг с другом в наилучших отношениях».

Несмотря на это, Каткарт принялся за дело при первом удобном случае. Панин хвалил Орлова, Орлов – Панина. Орлов был разговорчивее, выразил сожаление, что незнаком с Паниным ближе, что между ними разница в летах, занятиях, удовольствиях, редко встречаются, кроме совещаний по особенным делам, а тут обыкновенно он, Орлов, по своей живости перебивает методическое изложение Панина, как скоро ему покажется, что понял, к чему тот клонил речь, Панин хмурится, а он умолкает, и, таким образом, дело останавливается и мешает ходу других, что он, Орлов, желал бы встречаться с Паниным чаще без определенного занятия и что в общем свободном разговоре они сделали бы гораздо больше. Он всю вину складывал на собственную нетерпеливость и недостаток методы и отдавал полную справедливость знаниям и способности Панина. Каткарт передал свой разговор с Орловым Панину, и тот очень благодарил его. Хотя после этого не было ни с чьей стороны ни малейшей речи о чем‑нибудь подобном, однако Каткарт дал знать в Лондон, что заметил очевидную перемену, которая заключалась в том, что императрица гораздо ласковее стала обращаться с великим князем и публично обращать на него большее внимание; граф Орлов стал относиться к нему с особенным уважением; обращение его с Паниным начало отличаться большою приязнию; они стали сговариваться между собою о делах, прежде чем идти в Совет. Все этим довольны, кроме Захара Чернышева.

Когда таким образом в Англии могли думать, что ее министр при петербургском дворе оказанием важной услуги последнему должен был приобресть большое значение и, следовательно, может успешнее своих предшественников устроить заключение союза между Россиею и Англиею, в августе месяце граф Рошфор сообщил лорду Каткарту королевское повеление воспользоваться первым удобным случаем и предложить графу Панину союз, по‑видимому, с отстранением камня преткновения, который мешал прежде его заключению; по‑видимому, Англия соглашалась включить и Турцию в случай союза (casus foederis), обязываясь выставлять известное количество военных кораблей на всех европейских морях, а не на одном Балтийском. Но на самом деле Англия отстраняла возможность столкновения своего с Портою, представляя свое посредничество для заключения мира между Россиею и Турциею, причем английский король гарантирует мирный договор; посредничая при заключении мира, король будет настаивать, чтоб Турция уступила России Азов, кубанскую Татарию и все русские завоевания, сделанные на этой стороне, также право мореплавания по Черному морю. Но эта гарантия не может составить статьи в союзном договоре между Россиею и Англиею, чтобы не возбудить в Порте подозрения относительно благоприятных для России видов короля, и потому до удобного времени Россия должна положиться в этом на честь великобританского государя. Прежние проекты союзного договора существенно изменялись также в том, что в случае нападения на Англию Россия обязывалась выставлять ей на помощь не сухопутное войско, а 14 военных кораблей, признавая случаем союза нападение какой бы то ни было европейской державы на Англию в Америке или Ост‑Индии.

Еще до получения этой бумаги Каткарт должен был уведомить Рошфора, что дело примирения между Орловым и Паниным рушилось будто бы потому, что императрица жила на даче, а граф Панин в городе. Хитрые люди (т.е. Захар Чернышев) убедили Орлова взять на себя ведение турецких и польских дел, что повело к сильному столкновению между ним и Паниным, так что последний стал просить императрицу уволить его от управления иностранными делами, но Екатерина, разумеется, удержала его. Между тем в Англии получено было тревожное известие, что Порта просила соединенного посредничества Австрии и Пруссии, присоединяя в случае их согласия и Англию. Рошфор писал Каткарту, что если бы союзный договор между Россиею и Англиею был подписан и если бы Россия поставила посредничество Англии при мирных переговорах между нею и Портою непременным условием (sine qua non), то король мог бы принять это посредничество; но если союз будет по‑прежнему отклонен, посредничество Австрии принято и Россия пригласит английского короля к посредничеству в таком тоне, что это будет похоже на пустой комплимент, то Каткарт должен выразить русскому министерству опасение, что такое посредничество может быть сочтено неприличным достоинству английского короля. Панин объяснил Каткарту с полной откровенностию весь ход дела по мирным переговорам, сообщил вполне содержание письма императрицы к прусскому королю в ответ на предложение посредничества, сообщил прежде, чем оно было известно Совету и графу Сольмсу, «в доказательство безграничного доверия и внимательности императрицы». Учтивостям не было конца, но проект союзного договора, предложенный Каткартом, имел участь предшествовавших. По заключении мира с турками не предвиделось новой войны, в которой понадобилась бы морская помощь Англии, а между тем столкновения Англии с Испаниею в Южной Америке легко могли повести к войне между ними, в которую вовлечена была бы и Россия, если бы заключила с Англиею союзный договор. Понятно, что это заключение встретило в Петербурге сильнейшие возражения. Говорили, что Россия блистательным образом вела войну одна, без союзников, и не должна делать новые усилия и издержки прежде, чем отдохнет; другое дело, если б предлагаемый договор заключал в себе все желаемые выгоды, но этого нет. Английская гарантия мирного договора с Портою обусловлена была посредничеством, а посредничества не желали, тем более что условия турецкого мира, предлагаемые Англиею, не могли казаться удовлетворительными. Как видно, громче всех против договора говорил граф Орлов, действовавший и тут по внушениям Чернышева, как уверял Каткарт; граф Орлов, писал последний, – честный человек и горячий друг Англии, но он считает себя русским патриотом. Его устами в Совете говорит оппозиция графу Панину в этом вопросе, Орлова подзадоривает и одобряет немое большинство, кроме старшего члена Совета графа Разумовского. Каткарт неуспех своего дела объяснял также внушениями гостя императрицы принца Генриха. В ноябре Каткарт имел с принцем продолжительный разговор и очень жалел, что императрица не могла его подслушать: по мнению Генриха, можно было сказать многое в оправдание турок по поводу задержания Обрезкова и что его освобождение составляет большую жертву для Порты, что в случае, если бы мир не состоялся, очевидный и неопровержимый интерес Англии требует взять сторону Порты против России для предупреждения окончательной гибели Оттоманской империи и что возрастающая морская сила России должна обратить на себя внимание, если не возбудит зависть в морских державах. Впрочем, Каткарт выражал сомнение, высказывал ли принц свои настоящие убеждения или говорил нарочно, чтоб выведать мнения английского посла.

Год проходил, а решительного ответа со стороны русского двора на предложение союза не было; и вот Каткарт, по обычаю посольскому, изображает состояние России в самом мрачном виде: императрица, по‑видимому, не сознает настоящего положения и опасности своих дел; успехи сделали ее гордою и самонадеянною; министры недостаточно ей помогают, и она берет слишком много дел на себя и по разным причинам часто прерывается в своих занятиях. Граф Панин от природы ленив, а в настоящую минуту раздражен и показывает вид, будто относится ко всему равнодушно, и так как это обстоятельство совпадает с его природным расположением, усиленным привычками, ненавистию и, быть может, отчаянием к возможности возвратить прошедшее, несмотря ни на какую деятельность, то это производит полный застой в делах. Три года назад он в высочайшей степени обладал доверием императрицы. Влияние это постепенно ослабевало и особенно упало в последнее время вследствие недостатка деятельности с его стороны; и я опасаюсь, что он не пользуется больше уважением. Граф Григорий Орлов ленив и чистосердечен, но доступен ловким и предприимчивым людям; его время проходит в рассеянии; несмотря на то что он чужд честолюбивых стремлений, его значение растет по мере упадка значения министров; и так как он ходатайствует у императрицы за своих друзей, то приобрел славу хорошего покровителя. Захар и Иван Чернышевы (Иван возвратился из Англии и занимал место вице‑президента Адмиралтейской коллегии) деятельны, ловки, предприимчивы, способны запутать дело, но не руководить им; они стараются подняться падением министра. Прочие члены Совета не имеют значения. Вследствие таких отношений никакое дело не приводится к концу; императрица недовольна, хотя обстоятельства не дают средств помочь положению; внешние и внутренние дела пренебрежены, и не принимаются никакие предосторожности против событий, какие могут быть вызваны временем и будут гибельны или благоприятны, смотря по степени предвидения их. Императрица стареет; великий князь приближается к совершеннолетию; и не предпринимается ничего на тот случай, когда он из ребенка сделается наследником престола, тогда как было раз объявлено, что мать сохраняет корону только до его совершеннолетия; теперь он по летам почти способен носить корону, по уму он способен оценить, а по характеру чувствовать и помнить то, что теперь делается. Ничего не сделано относительно беспорядочного датского двора, ничего относительно жалкой республики Польской, мало относительно Швеции, не дается решительного ответа на ясный вопрос Англии относительно союза, вопрос, сделанный в начале сентября. Мирные переговоры с Портою остановились; ожидается третья кампания; и кто поручится, что вследствие такого поведения не потребуется и четвертая? Никто не доверяет главнокомандующему Первою армиею; генерал‑квартирмейстер Баур находится в открытой вражде с ним и пользуется доверием и милостями императрицы; граф Орлов ненавидим генералами и обожаем солдатами. Обе армии раздражены; офицеры всех чинов выходят в отставку; люди измучены болезнями, усталостью и дурным управлением, более разрушительным, чем неприятельское оружие; рекрутские наборы пагубны для огромной, но малозаселенной страны. Флот в архипелаге дурно построен, дурно управляется и дурно уплачивается. Между офицерами раздоры, а между матросами – болезни; Дарданеллы неприступны; блокада Константинополя бесполезна. Бесконечные расходы, насилия в Польше; ни одного верного шага к умиротворению; большие расходы и потери от отлива монеты в Польшу и на флот; никаких средств занять денег в чужих странах, никаких средств собрать их внутри государства новыми налогами. Казна еще не истощена, но очень оскудела. Средства банка пересилены, и дела пойдут еще хуже, так как все подати скоро будут выплачиваться ассигнациями: звонкая монета истрачена и становится очень редкою. Ввоз монеты из‑за границы совершенно запрещен для избежания чекана короля прусского и других государей, которые воспользовались бы понижением достоинства русской монеты. В Польше ее берут по действительной ценности, и потому приходится вывозить ее туда в полтора раза больше. Россия страдает недостатком людей способных, сведущих и честных, завистию и ненавистию к иностранцам и неспособностию своих ко всем делам, гражданским и военным. Между русскими нет согласия, любви, доверия; между ними господствует недостаток деятельности и одушевления, которые в других странах побуждают людей недовольных объявлять себя такими, противодействовать мерам, ими осуждаемым, и не иметь ничего общего с людьми, которых они считают врагами отечества.

А Екатерина писала Вольтеру как будто в ответ на депешу Каткарта: «Забавно, что турки уверяют, будто мы не можем долго вести войну. Если бы страсть не обладала этими людьми, то как могли они забыть, что Петр Великий вел войну в продолжение 30 лет то с этими самыми турками, то со шведами, то с поляками, то с персами, а империя не была доведена до крайности: напротив, Россия из каждой войны выходила более цветущею, чем была прежде; войны возбуждали промышленность; каждая из них порождала какой‑нибудь новый источник, который давал новую жизнь торговле и оборотам. Если так называемые государи христианские, держащие сторону мусульман, завидуют успехам этой войны, то должны винить самих себя: кто им велел возбуждать ее против меня, не предвидя последствий? В России все идет своим порядком; есть области, где почти не знают, что у нас два года война. Нигде нет ни в чем недостатка; поют благодарственные молебны, танцуют и веселятся». Гораздо опаснее, по мнению Екатерины, было положение Австрии, что видно из секретной записки камер‑юнкеру Алексею Нарышкину, отправлявшемуся в Турин: «Венский двор оказывает, по‑видимому, больше доброжелательности к туркам, смотря завистливым оком на успехи здешнего оружия и опасаясь, дабы Россия, удержав за собою Молдавию и Валахию, не сделалась чрез то непосредственным его соседом, отчего могли бы произойти со временем многие ему заботы в рассуждении живущих в близости его подданных единыя с валахами веры, ибо венский двор причину имеет опасаться больше здешнего соседства и инфлюенции в европейских делах, нежели турецкой».




Оглавление Том XXVIII. Глава I. Том XXVIII. Глава III.